Тельняшка — моряцкая рубашка. Повести, стр. 33

ЛЮБИТЬ ИЛИ НЕНАВИДЕТЬ

А осень в том году опять изменилась. Солнце жарило так, что море снова прогрелось и даже медузы куда-то ушли. Они ведь всегда появляются в прозрачной и холодной воде. А тут такая опять теплынь, что в воскресенье на массивах голые тела лежали одно к одному.

И я в одно такое тёплое воскресенье пошёл купаться. Лежал я в стороне совсем один. В том месте за долгие годы прибоем смыло с массива бетон, обнажился гравий и ракушечник; он колется очень больно, и там никто не лежит. А я лежал и думал о Викторе. И мне было как-то ещё лучше, что ракушечник меня колол. И пусть. Мне бы лечь на доску, утыканную гвоздями.

«Неужели я забуду Виктора?» — спрашивал я сам себя.

И отвечал: «Не забуду. Никогда. Клянусь!»

А другой какой-то, что сидит во мне, спросил с подковыркой: «А если забудешь?»

И мне от этого так плохо делалось, ну прямо не по себе.

«Неужели, — думал я, — можно забыть самое хорошее, что было у тебя в жизни? Вот говорят — я где-то читал, — что есть родовая месть, вечная ненависть. А вот любить можно сильнее, чем ненавидеть. Зачем же забывать то, что сильно-сильно любил? Нет, я Виктора никогда не забуду. Вот пусть сейчас кто-нибудь закричит, позовёт на помощь. И я сразу же брошусь в воду, нырну, не думая о камнях, не думая о своей жизни, спасу его».

Но никто не кричал. Только чайки скрипели, как немазаные уключины старой лодки…

Я окунулся, обсох на ветерке, оделся и пошёл в город.

На массивах кто-то играл на гармошке и девичьи голоса пели. На том самом массиве, с которого в последний раз в жизни Виктор бросился в воду. Но этот гармонист и эти девчонки не знали об этом, они и Виктора, может быть, никогда не видели…

Когда я возвращался домой, белая пелена закрыла море. В городе уже зажгли свет, но вокруг фонарей кружились сырые клочья тумана и дыма. Казалось, что неба нет: над головой потолок, и потому пар и дым застилают свет и режут глаза. И деревья были словно большерукие чудовища, и дома — все до одного — стали чёрными громадинами.

На следующий день, в понедельник, первый раз пришёл в школу Андрейка. Он после того случая на море две недели не занимался — болел. И вот пришёл. Он пришёл первым, когда в классе ещё никого не было. Я застал Хрум-Хрума у окна. Он стоял и смотрел во двор.

— Здравствуй, Хрум, — сказал я.

— Здравствуй.

Он подошёл ко мне близко-близко и так руками обнял, как будто хотел побороть. Но мы не боролись, а просто стояли. Он и я. Стояли и молчали. И думали об одном человеке. И он и я. Я знаю, о ком он думал, и вы знаете.

А потом начали приходить все наши. Ворвётся кто-нибудь в класс как сумасшедший и сразу стихнет. И никто не шумел и ни о чём Андрейку не расспрашивал.

МУСЬКИНА УЧИТЕЛЬНИЦА

Да, наш класс был какой-то дружный. Может быть, такие ребята подобрались, а может быть…

Знаете, мне кажется, что, прежде чем учить хорошему, надо самому быть таким. И вот я думаю, что Серафима Петровна задавала тон всему нашему классу. Нельзя сказать, что она это делала как-то специально. Ведь долго казаться хорошим нельзя, никак нельзя. Обязательно откроется, если соврёшь или что-нибудь о себе напридумаешь. И потом только хуже от этого вранья.

Вот у Муськи была учительница — Кира Николаевна. Сначала даже Муська пришла от неё в восторг.

Девчонки, они вообще любят обожать своих учительниц: «Ах, наша Кирочка-душечка!» — и всякое такое.

Мы вот, мальчишки, никогда Серафиму Петровну никакими там ласкательными прозвищами не называли. Серафима Петровна — и всё.

А у девчонок: «Кирочка-душечка!»

Надо же такое придумать!

И вот подружка Муськи, с которой она на одной парте сидела, поскользнулась в гололедицу (в нашем городе снега бывает мало, а гололёд почти всю зиму) и сломала руку. А Муська в это время была больна — кашляла и в школу не ходила. А потом пошла в школу и узнала: Нина — подружка эта — в больнице лежит, вся рука в гипсе. В общем, лежи, как бревно, и смотри в потолок. Девочки сказали Муське об этом. От них же она узнала, что в больнице приёмные часы как раз в то время, когда занимается Муськина вторая смена. И Муська подняла руку.

— Что тебе? — спросила Кира Николаевна.

— Можно, я Нину навещу?

— Вчера чуть не всем классом навещали.

— Меня вчера не было. Я не знала. Мы же с первого класса вместе сидим. А она там в гипсе…

— Знаю, что в гипсе, — сказала Кира Николаевна.

— Мы подруги…

— Ну и что ж, что подруги?.. На чём мы, дети, остановились в прошлый раз?

Эх, надо было Муське настоять на своём и сказать Кире Николаевне, что друг, подруга — это не «ну и что ж». А вот Муська растерялась. И весь класс потом эту учительницу не называл про себя всякими там ласкательными именами.

Я в тот день шёл из школы в одно время с Муськой. Смотрю — у неё глаза красные, веки припухли. Ну, одним словом, понятно.

— Что, — говорю, — пару схватила?

Хотя знаю, что с Муськой такого не бывало.

Тут она мне всё и рассказала. И я подумал знаете о ком? О Серафиме Петровне. Почему так: увидишь скупого человека и подумаешь о добром, столкнёшься с трусом и вспомнишь храброго — такого, как Виктор.

Да, в тот день по дороге из школы я рассказывал Муське о Серафиме Петровне. Ведь правда хорошо, когда учитель или учительница такие, каким хотел бы ты быть сам.

ДРУЗЕЙ МЫ ВЫБИРАЕМ САМИ

Через несколько дней по дороге из школы домой я встретил Емельяна Петровича в таких начищенных ботинках, что они блестели как зеркало. Он степенно вышагивал по нашему кварталу, хотя шёл дождь и многие прохожие почти бежали, съёжившись, согнувшись, прикрываясь кто чем мог: не было зонта — газетой, портфелем, сумкой.

А Емельян Петрович вышагивал, не выбирая дороги, не страшась дождя, не пугаясь луж. Он шёл с гордо поднятой головой — прямой, несгибаемый.

Когда мы поравнялись, он сказал мне:

— С погодкою. Красота!

— Да, — сказал я, — красота.

Лужи вокруг казались мне зеркалами, а наш дом, на который я никогда не обращал внимания, потому что жил в нём, вдруг удивил меня: такой был он светлый и радостный. Дождь прошёл, все окна в доме были раскрыты. В одном окне я видел, как Муська ходила по комнате, разучивая стихотворение и размахивая при этом рукой, как дирижёр. Птица сидел, поджав ноги. Иголка летала в его руках — он пел. В каком-то окне стучала швейная машинка, из другого доносилась музыка — это студент консерватории упражнялся на рояле. И я подумал: «Жаль, что Виктор не видит всё это. Простой дом, а после дождя как вымытый, и всё, что в нём делается, видно. Интересно, правда? Виктор бы это понял».

И вдруг я услышал голос отца:

— Где мой алмаз?

Отец выглянул в окно и закричал мне:

— Ты что молчишь? Алмазов нет — ни одного. Это ты копался в моем ящике?

Да, я молчал. Алмаз. Алмазы… Ящик. Значит, это был не сон. Бриллианты. Золотые цепи. Бр-р-р… Нет, не может быть…

— Что ж ты молчишь? Отвечай!

— Я иду, папа, иду!

Отец стоял в прихожей. В руках у него что-то блестело.

— Вот, — сказал он, — один алмаз нашёл, но он не годится. Там было ещё два новых — покрупнее. Что ж ты молчишь? Ничего нет смешного в том, что куда-то задевались два алмаза…

Нет, они не затерялись, я нашёл их на самом дне отцовского ящика с инструментами. А смеялся я потому, что вспоминал алмазы. Ими же режут стекло. И на заводах бывают нужны алмазы для сверловки. Это алмазы, которые трудятся, помогают создавать вещи, нужные людям.

А я-то подумал про сон. Смешно!

Отец так и не понял, почему я смеялся. А я, найдя алмазы для резки стекла, выбежал по лестнице вниз. И в эту минуту мне страшно захотелось, чтобы во дворе я столкнулся с Виктором. Я бы ему рассказал, как это здорово всё получилось с алмазом этим. А он бы сказал: «Смехота».

Я перепрыгнул сразу через восемь ступенек. Не верите? Это же очень просто. Надо только скользить рукой по перилам, и получается сразу через восемь ступенек. За какую-нибудь секунду я был во дворе. Но Виктора там не было. Ну как ему быть? Конечно, он не мог там быть. И я подумал: «Почему мне так его не хватает?» Не так-то часто мы с ним виделись, и я вроде бы не замечал, что не могу без него. А теперь не могу. Почему это так? И он же мне не родственник, не брат.