Тельняшка — моряцкая рубашка. Повести, стр. 30

В КУБРИКЕ

Потом я с отцом спустился в кубрик. На узком холодном клеёнчатом диване спал Гегалашвили. Виктор спал тут же, сидя, уронив голову на стол. Кроме этих двух спящих людей, в кубрике никого не было.

На столе стояли пустые консервные банки, лежал нож и ложки.

— Кто же звал нас? — спросил я отца.

— Они. Но мы ведь пришли не сразу. А они очень устали. Видишь — поели и сразу уснули. Настал час передышки. Моряки умеют так спать: через час поднимаются, как по команде, и с новыми силами за работу — в обратный путь. А вот и наши две банки консервов. Садись ешь…

Я не помню еды вкуснее. Вылизывая банку, я вдруг подумал о том, что там Муся и мама без хлеба и без всякой еды, и улыбнулся, вспомнив, что вся эта история с пиратами и бриллиантами была просто сном.

А отец сказал:

— Что ты улыбаешься про себя, как дурачок?

— Мне снился сон. Знаешь какой? Хочешь, расскажу?

— Нет, не хочу. Я не люблю, когда рассказывают сны. И сам их никогда не рассказываю. Глупости всё это! Поел?.. Можно подумать, что ты ещё ждёшь адвоката!

— Нет, — сказал я. — Мне не надо адвоката. А если бы его подали, это не про меня: новичкам адвокат не полагается.

Отец хмыкнул что-то про себя, но я понял, что он остался доволен моим ответом. Как же: сын знал уже такие тонкости моряцкого языка, как «адвокат» — так называли на парусниках крепкий чай с ромом. Но юнгам и вообще новичкам такое лакомство не полагалось.

Мы были у выхода из кубрика. Отец приложил палец к губам, прислушался и не то сказал, не то спросил:

— Исправно стучит?

— Исправно, — сказал я, хотя не очень-то разбирался в оттенках голоса машины.

— Да, хорошо, — подтвердил отец и, посмотрев на меня, добавил: — Дрейфа не будет. Пошли на палубу. Пока ты спал, люди тут знаешь как устали!.. Теперь поможешь им… Пошли.

Я понял двойное значение его слов. Вообще-то говоря, дрейфом называют беспомощность корабля, когда его сносит с курса ветром или течением. Так могло случиться с нашим «Диспашором», если бы сдала машина.

Но «дрейф», «дрейфить» имеет и другое значение: «струсить», «убежать от опасности».

Да, в тот раз отец не ругал меня, прямо не выговаривал мне, но и без этого заставил меня покраснеть, вспомнить о том, где я был, когда команда билась за спасение корабля.

ДОМА

А вот и наш порт. Ветер растормошил гладкое голубое небо. Во все стороны разбегались тёмные морские ухабы и белые пенистые гребешки. А между зыбкими горушками качались, лениво взмахивая острыми крыльями, белоснежные чайки. Иногда они, совсем не шевеля крыльями, скользили с волны на волну. Это было особенно красиво.

Мы подходили к волнолому, и маяк подмигивал нам своими разноцветными глазами.

Я слышал, как стучала машина нашего катера и шипела вода под винтом, и винт этот плёл из воды причудливые кружева.

Было раннее утро. Всё вокруг: белые гребешки волн, крылья чаек и даже белые спасательные круги с буквами «Д-и-с-п-а-ш-о-р» — было как бы окутано красной вуалью. Сам воздух был красноватым. И солнце всходило на горизонте, как большой красный флаг.

В розовой дымке я видел знакомые очертания порта: подъёмные краны вытянули свои жирафьи шеи, большой холодильник поблёскивал золотом окон, которые отражали солнечные лучи, паровозики шныряли по набережной, как жуки. Над товарными вагонами величиной со спичечную коробку низко стелился дым.

Мне казалось, что я в театре: белая стена волнолома — это рампа, которая отделяет зрителей от сцены. А порт — это сцена. И вдруг между мной и портом — на самом волноломе у подножия маяка — выскочила фигура.

Видны были только очертания человека, потому что солнечные лучи били сбоку, они как бы стелились по самой поверхности моря, и человек этот, освещённый сзади, казался чёрным силуэтом. Вот он взмахнул руками, и на фоне неба затрепыхали два тёмных флажка.

«Диспашор» приветственно загудел. Ко мне — на нос корабля — подошли отец и Виктор.

Я видел, как люди высыпали на палубу и на других кораблях — на «Пушкине» и на «Карелии».

А флажки мелькали на фоне красного утреннего неба, и я с трудом успевал разобрать, что сигналил нам этот человек на волноломе.

Вот что, оказывается, передавали нам флажки:

«Привет победителям моря — спасателям матросам и командирам точка Ваши товарищи портовики восхищаются вашей смелостью и умением точка Спасибо за ваш труд за ваше мастерство за вашу усталость точка Ура восклицательный знак».

А вот и команда, которая всегда почти отдаётся моряками с каким-то торжеством:

— Отдать якорь!

Всплеск воды показался мне радостным возгласом моря, которое приветствовало наше возвращение, а громыхание якорной цепи — громом аплодисментов.

В порту нас встречало много народу. Но ещё издали я разглядел бороду деда Николая.

И я как-то, должно быть от волнения, потерял ощущение времени. Стучала лебёдка, отдавая последние звенья якорной цепи, громкая команда сливалась с криками «ура».

Все мы, кто был на корабле, сшибались с теми, кто вбежал по трапу.

Нас обнимали так, что трещали кости, целовали, хлопали по плечам и лопаткам.

Кто-то схватил меня и перебрасывал, как мячик. Меня ловили и снова подбрасывали, а в ушах всё время было только: «…А… а… а!»

Сознаюсь, что у меня замерло сердце и высохло во рту. Но всё равно было хорошо, очень хорошо.

Капитана Гегалашвили и Виктора качали. Капитан держал руки у бёдер и молча взлетал наверх, как кукла. Видно было, что он очень доволен тем, что его качают. А Виктор, Виктор! Он махал руками в воздухе, переворачивался, кричал, и мне всё время казалось, что его вот-вот уронят и Виктор разобьётся о мостовую порта. Но этого не случилось. Когда Виктора поставили на мостовую, он улыбался и, по всему видно было, остался очень доволен.

Дома нас ждал праздничный стол. Так было всегда, когда отец возвращался из плавания. Но в этот раз мы вернулись вдвоём. Мама поцеловала отца, потом меня, и я увидел, что у неё мокрые глаза и щёки.

После обеда мы с отцом спали.

В общем, ничего особенного не произошло.

Нет, произошло!

Утром я вскочил раньше обычного, и первое, что бросилось мне в глаза, — клубничное варенье в вазочке, которая стояла посередине стола. В соломенной хлебнице был хлеб.

Помывшись, я подбежал к шкафу и раскрыл дверцы.

— Тебе что? — спросила Муся. — Колбаса и сыр на столе. Я достала, пока ты мылся.

— А-а, — неопределённо сказал я.

В это утро завтрак казался мне особенно вкусным.

В школу я вышел в одно время с Муськой. Какой-то парнишка обогнал меня и стукнул школьной сумкой по спине. В другое время я бы наподдал ему — будь здоров! — а в то утро только посмотрел вслед и засмеялся тому, как он улепётывал от меня, смешно, по-медвежьи выбрасывая ноги.

Мне было радостно оттого, что все вокруг спешили в школу, оттого, что я слышал, как пел за работой Иван Яковлевич.

Как только я вошёл в класс, мне бросилась в глаза Серафима Петровна. Почему это сегодня я обратил на неё внимание? Она стояла у второй парты, хотя урок ещё не начался. Всё было как-то необычно. Форточка ещё открыта, дежурный вытирает доску, почти все парты пусты. А за второй партой новый ученик.

— Заходи! — говорит мне Серафима Петровна. — Знакомься. У нас сегодня в классе новенький.

Я протягиваю руку круглоголовому, лобастому, стриженому парнишке и думаю: «Где я видел его? Вроде бы знаком он мне и незнаком. Не пойму что-то».

А парнишка говорит:

— Андрейка!

— Андрейка? Так ты же Хрум-Хрум.

Он нагибает голову — глаза в пол — и произносит чуть слышно:

— Да, это я…

Мама Серафима Петровна (Андрейка называет её мамой) уходит, а спустя несколько минут приходит учительница Серафима Петровна. Я смотрю на неё и думаю: как жаль, что у меня нет фотоаппарата. Вот бы её сейчас заснять. Нет, теперь наша учительница не хватается за все предметы, чтобы не упасть. Волосы её кажутся ещё белее, но это оттого, что лицо Серафимы Петровны загорелое.