Тельняшка — моряцкая рубашка. Повести, стр. 28

Криади ссыпал деньги в мешок, от которого шла белая мучная пыль, и, должно быть, от этого стоявший за ним Канаревский чихнул. Ему никто не сказал «на здоровье». А сам парикмахер крикнул булочнику Криади:

— Старый чёрт! Жадина! Хватает деньги полными мешками, а другие чихай из-за этого.

— Не размахивайте руками! — толкнул Канаревского Емельян Петрович. — А то я как размахнусь сапожной колодкой — не поздоровится!

Они подрались. Те, что получили свою часть, стояли, прижимая к груди мешки или корзины, кошёлки или одеяла — то, во что они ссыпали свою долю денег, золота и бриллиантов. Они не уходили, не отрывали глаз от сверкающей и чуть дымной кучи. Да, от этой кучи золота и бриллиантов шёл как бы пар. С чего бы это? А-а, понял — ведь первый самый большой зелёный сундук упал в навоз. Чтобы не упустить хотя бы одно колечко, драгоценности сгребли вместе с навозом. А с утра было солнце — навоз нагрелся, и теперь от него шёл небольшой такой парок. Нет, это никого не тревожило. Деньги не нюхали. Только портной Иван Яковлевич сказал:

— Ну, как там черёд? Скоро и ко мне дойдёт радость — хватит навозу?

Я стал рядом с отцом. Он сказал мне:

— Теперь ты видишь, что незаработанные деньги — это бездонное море, в котором тонут честь, правда и дружба. Смотри — они все готовы перегрызть друг другу горло.

Я тогда подумал: «Отец, должно быть, прав. Но зато завтра у всех нас начнётся чудесная, прямо-таки сказочная жизнь». А вот и наша доля богатств. В вазочке, где иногда бывало варенье, теперь кольца с бриллиантами и огромные алмазы, величиной со сливу. В соломенной хлебнице нитки жемчуга.

Я открываю шкаф, где недавно ещё был пайковый хлеб, а теперь бывала колбаса или сыр, а в праздники — сладкий пирог или медовые коржики. Нет, сегодня и тут всё было как в сказке: вместо пирога — белые пачки денег, вместо коржиков — ожерелья, вместо колбасы — золотые портсигары…

— Ты что там рыщешь? — спрашивает отец.

Он сидит на кровати: плечи опущены, руки висят длинные, не настоящие, будто не руки, а пустые рукава. Такие и не поднимешь, ими ничего не сделаешь. На лице отца прибавилось морщин. И глаза не такие, как всегда, а словно стеклянные. Отец небрит, чего раньше с ним никогда не случалось. Я подхожу к нему, но он отталкивает меня:

— Отойди. От меня пахнет навозом. Пойду побреюсь, и пусть меня Канаревский побрызгает одеколоном. Он любит, когда клиенты просят одеколон. И мама к этому времени подойдёт. Позавтракаем.

— А на работу? — спрашиваю я.

— Работа?! Смешно! Нам хватит денег до конца жизни. Я больше в порт не ходок.

В это время входит мама. В руках у неё пустая сумка.

— Криади сегодня не растапливал печь. Хлеба нет.

Она сидит за столом, на котором стоит вазочка с бриллиантовыми кольцами, и руки у неё висят, как у папы. Мне очень жаль маму.

А потом приходит отец — такой же небритый, каким был, когда уходил, и говорит:

— У Канаревского закрыто.

И я слышу со двора крик жены Ежина:

— Нет, вы подумайте — этот портняжка не желает даже дверь открыть! Его, видите ли, не интересует работа. А я пришла заказать ему пять костюмов, три пальто и ещё всякие курточки для ребёнка. Мой Женечка не может ходить голодранцем, как всякие портовые босяки.

«Это она обо мне», — думаю я.

— Мне хочется есть.

— Пойди в порт, — говорит отец. — Там рядом с моими весами «Красный рыбак» продаёт рыбу. Беги побыстрее, а то рыбы не будет.

Я бегу в порт и вижу горы трепещущего серебра.

Дед Николай сидит тут же, быстро-быстро перебирая своими жилистыми руками в навозе, отделяя бриллианты и золотые кольца.

В желудке у меня уже урчит, мне даже кажется, что я чувствую запах жареной рыбы. Огромная сковородка. Рыба на ней шипит, масло постреливает, а рыбины покрываются коричневой — такой вкусной — корочкой. Сейчас я прибегу домой и накормлю маму, папу, Муську.

— Что тебе? — спрашивает дед.

— Я за рыбой!

— Нема рыбы!

— А эта?

— Есть, да не про вашу честь. Протухнет — на свалку вывезем.

— Почему на свалку?

— Я ж говорю — протухнет.

— А почему протухнет?

— Соли нет. Склад закрыт. А ключ у твоего отца. А твой отец в порт больше не ходок. Так?

— Так, дедушка!

— Ну, раз так — ходи отсюда. Сказано: нема рыбы.

— А как же «Красный рыбак»?

— Нема «Красного рыбака».

— Как же так — нема?! Это ж не один человек, а целая артель. Все за одного.

— И все спят. Посчитали свои бриллианты и полегли спать. Работать неохота. И соли нема. И коня нема, и кучера нема. А ну, геть отсюда — зелёный ещё рассуждать!

Он схватил меня за ворот и так потряс, что я… проснулся. Надо мной грохотали якорные цепи, топали ноги, скрипела пароходная лебёдка и десятки голосов что-то кричали. А мне ещё чудились обрывки сна. Ну и насмотрелся я тогда всякого во сне. Должно быть, этому помогло снотворное варево, которое прислал мне Гегалашвили.

СПАСЕНИЕ КОРАБЛЯ

Я вышел на палубу. Чёрная громада «Карелии» нависла над маленьким «Диспашором», как высоченная стена.

Впереди виднелась корма парохода «Пушкин». Наверное, вся команда «Пушкина» была в это время там, под большим красным флагом. Флаг этот как бы плыл по ветру, переливался, трепетал, а то его разглаживало вдруг, точно туго натянутый парус. И чётко вырисовывались на алом нашем флаге золотые серп и молот.

Отец и Гегалашвили стояли обнявшись. А рядом я видел матросов, которые сшибались друг с дружкой, совсем как мы на переменках. Взрослые люди — обросшие, всклокоченные — трясли друг друга за плечи. Один из матросов, совсем пожилой — ну, как мой отец, не моложе, — всё подбрасывал вверх свою фуражку и громко кричал:

— Ура-а!

У отца были мокрые щёки и лоб. Пот стекал струйкой от виска через всё лицо. Глаза блестели, и он показался мне молодым, как никогда.

Отец увидел меня, и сразу же брови его соединились на переносице.

— Где ты был?

— Спал.

— Где?

— На носу.

— Мы обыскали весь корабль. О каком носе ты говоришь?

— Я был в салоне на носу «Диспашора», за занавеской на парусе.

— Вот уж этого никто не мог предположить, — сказал отец. — Хорош сынок! А ведь я предупреждал тебя, что в море с человека спрашивают больше, чем на суше. Предупреждал?

— Да, папа. И ты ещё говорил мне, что в спасательной экспедиции спрашивают больше, чем на море.

— Хорошо хоть, что ты помнишь, что тебе говорили. И счастье твоё, что сейчас и сердиться-то нельзя. Радость: «Карелия» спасена. Только что стащили «Карелию». Ты видишь — вот она качается на волнах. Качается!

— Вижу!

— Как жаль, что ты проспал. За всю свою жизнь я не был в такой морской упряжке. Маленький «Диспашор» и большой «Пушкин». Мы привязались стальными тросами к «Карелии», Гегалашвили был на мостике, я на лебёдке. Машины работали на полную мощность. Но камни ещё цеплялись за «Карелию». Тросы не выдерживали — лопались. А с «Лавалета» семафорили флажками: «Соглашайтесь на открытый лист, пока мы не ушли».

— И согласились? — спросил я.

— Что ты! На «Карелии» об этом никто и не думал, хотя почти все отсеки корабля ещё заливало водой. На днище ведь разошлись швы, оттого что корабль тянули по камням. Но мы снова закрепили трос и снова тянули. Пока, наконец, «Карелия» не покачнулась и не начала медленно сползать с камней в море. Сначала чуть заметно. А потом быстрее, ещё быстрее. И вот она на чистой воде.

В это время раздался протяжный гудок:

— «Карелия»! — воскликнул отец. — Слышишь, подаёт голос. Тише.

Ту… ту… ту… ту… у… у!.. И снова: ту… ту…

Можно было подумать, что кто-то баловался, дёргая за ручку гудка. Но оказалось, что это не баловство, а звуковые сигналы.

— «Карелия» прощается с «Лавалетом», — сказал отец. — Слышишь, желает «Лавалету» счастливого пути.

Я вспомнил капитана пиратского корабля и сказал:

— Ему бы пожелать наскочить на камень.