Тельняшка — моряцкая рубашка. Повести, стр. 11

Емельян Петрович, казалось, совсем не слушал Илью Григорьевича.

Он подошёл к раскрытому окну, за которым был виден асфальт.

— Видите? — сказал дядя Емельян, как бы ни к кому не обращаясь. — Их нет у котла. И скоро их совсем не будет на улице, ни на одной… — И вдруг, резко повернувшись к Ежину, громко крикнул: — Слышите? Вы!

Нет. Ежин не слушал дядю Емельяна. Он подошёл ко мне и сказал:

— Мальчик, мы же с тобой знакомы. Ты школьный товарищ моего Жени. Ты же не хочешь быть соучастником этого жульничества. Скажи, чтобы он отдал мне деньги. Скажи, дорогой мальчик, а то я пожалуюсь твоему отцу. А?

— Не советую жаловаться его отцу, — сказал Емельян Петрович. — Теперь ему, правда, приходится мало есть, но силы у него ещё сохранились. Руль на дубке поворачивает одной рукой. Вас тоже сможет взять на одну. У них лестница. Третий этаж. Учтите.

Ежин не унимался. Теперь он тихо говорил дяде Емельяну:

— Помиримся?

— А мы и не ссорились.

— Нет, вы меня не поняли. Помиримся на пятнадцати тысячах. Подумать только, кроме тех двадцати, что я отнёс в банк, один только курорт и проезд для жены и Жени встали мне в пять тысяч… Ну хорошо, дорогой Емельян Петрович, тринадцать. По рукам. Ваша мастерская даст большую прибыль. А?

— Нет, — сказал Емельян Петрович. — Какая же прибыль, если вы, к примеру, до сих пор не заплатили мне за вашу обувь. Но дело не в этом. Вот видите эти ботинки? Они последние, которые я шил здесь, в подвале. Завтра иду на Обувку. Там ещё не все машины на ходу. В первое время трудненько придётся. Понятно?

— Понятно. Ограбили Ежина. Средь бела дня ограбили. Зарезали без ножа…

Он говорил это, пятясь к двери. Он, Ежин, ничего не хотел понять. А ведь понял, чудесно понял, почему Емельян Петрович показал ему на беспризорных и сказал, что скоро их совсем не будет. Нет, деньги действительно делали его каким-то ненормальным. Тогда он свихнулся, считая, что можно этой машиной загрести уйму денег. Сейчас сходил с ума оттого, что из-за своей жадности потерял деньги. Он то бормотал, то выкрикивал какие-то бессвязные слова:

— Убили меня!.. Машина. Десятирублёвки. Бумага. Четыре пачки. Хорошо же! На Обувку идёшь? К станку? Рабочий класс! Так чтоб тебе всю жизнь сидеть на одной зарплате!

— Я воровать не собираюсь, — сказал Емельян Петрович.

И вдруг добрый и мягкий дядя Емельян сразу переменился. Губы его побелели, а в глазах будто молнии сверкнули. Он говорил медленно, негромко, но как-то так, будто каждое слово ударяло молотом по наковальне. И слов-то было всего-навсего три:

— Теперь хватит. Вон!

Ежин ушёл. Вероятно, одумавшись, он понял, что, если вся эта история с машиной раскроется, ему обязательно сесть в тюрьму.

Дяде Емельяну что? Пошутил. Нет, даже и не шутил. Ежин же пристал: продайте и продайте. А что в этом деревянном ящике — об этом речи не было. Подкладывай чистую бумагу — и выскочит десятирублёвка. Они выскакивали, пока ящик был заряжен деньгами. Так что дядя Емельян ни в чём не виноват.

А вот Ежин хотел печатать фальшивые деньги. Считал, что печатает. Семью услал. Ставни закрыл. А то, что не получилось, не его в этом заслуга.

НА ОБУВКЕ

Через неделю мы снова были на Обувке. Здесь пахло кожей и клеем. И слышалось жужжание и перестук, будто играл шумовой оркестр.

С нами был Женя Ежин. Видимо, когда лопнула ежинская затея с денежной машиной, он вернул жену и сына — жаль стало тратить деньги на курорт.

Серафима Петровна, увидев Женю за партой, спросила:

— Ежин, почему тебя не было в классе эти дни?

— Я болел.

По классу прокатился хохот, будто обвал с горы.

— Тише! — Серафима Петровна подняла руку. — Ежин, чем же ты болел?

Женя молчал. Учительница сделала нам знак, чтобы мы не смеялись. Мы молчали, как памятники. По правде говоря, было смешно: болел человек и забыл чем. Женьке ведь совершенно всё равно, что выдумать. Соврал, что болел, и не покраснел.

Серафима Петровна сказала:

— Садись, Ежин. Это хорошо, что ты не смог придумать себе болезнь, как придумал, что болел.

Она с ним и связываться не хотела. Что он, что его родители — всё одно. Какую хочешь справку Женьке напишут и во всём его оправдают…

Так вот: шли мы на Обувку по двое, и Женя попал в одну пару со мной. Мы же с ним одного роста.

По дороге он меня спросил:

— Ты бывал на курортах?

— Нет, не бывал.

— Ну и дурень! Послушался бы тогда меня, получили бы премию, загребли бы денег — вагон и маленькую тележку. И — на курорт. Там все только гуляют и ничего не делают. Красота! Вот только деньги! Смотри!

Он раскрыл хрестоматию, которую нёс в руке, и между страниц я увидел новенькую десятирублёвку.

— Коплю, — сказал Женя. — Не тебе одному в банк бегать. И я скоро пойду. Накоплю пачечку — и на курорт. Там ни школы, ни зубрёжки — ничего. Ходи, гуляй и кушай. — Он прищёлкнул языком и так посмотрел на меня, будто говорил: «Эх ты, шляпа!» А потом сказал: — Думаешь, у меня одна десятка? Нет. Ещё припрятано. Только я не покажу. Деньги — это всё!.. Сила…

Мы расстались с Женей: в проходной пропускали по одному.

В цехе Обувки работала главная машина, и возле неё стоял Емельян Петрович. Он показался мне выше — потому, должно быть, что не сидел, сгорбившись над колодкой, а стоял во весь рост и был в халате с поясом. Халат этот был вроде плаща, только синий и чуть блестящий.

Дядя Емельян сделал вид, будто мы с ним незнакомы. Нас ведь много было. Ну, не хотел, должно быть, меня выделять.

— Становитесь, — сказал он, — вокруг машины.

Машина эта вроде шкафа для платья, только железная и выкрашена серой краской. Ну ещё есть на ней всякие рычажки и окошечки. Только никаких ботинок не видно. И вообще, что там внутри, не видно. Скучная машина.

Дядя Емельян подозвал одного нашего мальчика и сказал:

— Открывай!

Мальчик открыл дверцы железного шкафчика, что висел на стене, и Емельян Петрович включил рубильник.

— Ой! — взвизгнула какая-то девочка.

Всегда они визжат, эти девчонки. А мы, ребята, не кричим — только смотрим.

В машину с одной стороны по широкой ленте, как салазки с горы, выкатывались заготовки. С другой стороны так же въезжали подмётки. Сверху ползли каблуки. А внутри железные лопасти прихватывали: раз — заготовку, раз — подмётку, раз — каблук. И мы слышали треск, будто пулемёт где-то на четвёртой улице тарахтит. Мелькает в машине блестящая заготовка, вроде бы крылья птицы, а подмётки лежат, как блинчики на сковородке.

Стук-стук, стук-стук… Быстро так. Мелькает, совсем как в кино. А с другой стороны из машины вылезают готовые ботинки. Важно так выползают — блестящие, упругие, фасонные.

Эх, вспомнил я, как мы с дядей Емельяном оформляли полуботинки, как полуботинок этот выплывал, точно новый корабль, спущенный на воду.

А тут из машины по ленте плыла целая флотилия.

— Айда за лентой! — махнул рукой Емельян Петрович.

Мы быстрым шагом за ботинками. Действительно, точь-в-точь река, и по ней корабли плывут. И длиннющая эта лента — из одного цеха в другой. Мы прошли во второй цех и там видим — сидят девушки в таких же точно халатах, как у дяди Емельяна. К девушке подъезжает пара ботинок, она её хватает с ленты и — раз! — подошва к подошве, каблук к каблуку. Вроде как в оркестре тарелками ударяют. Видели? А она так ботинки припечатывает, как в оркестре медными тарелками звякают. Как это у неё ловко выходит! Проверила. Печатки на подкладку шлёпнула и другой девушке пару передала. А та ботинки в коробку засунула и будто над коробкой этой поколдовала. Смотрю: коробка уже по новой ленте едет. В склад, наверное.

Когда я на это смотрел, мне снова показалось, что я сижу в кино. Там тоже так быстро мелькает: гонятся, плывут, летят — то по земле, то на воде, то в небе. Час посидишь в кино, и чего только не насмотришься! И тут. Вот она, кожа. Дядя Емельян её ножом вырезывал. А тут — хлоп! — штамп стукнул — и подмётка готова. Не поверите, и минуты не прошло. Машина потарахтела — и подмётка к верху прибита. Полминуты прошло — и пара ботинок по ленте прокатилась и в коробке уже. Нет, не думал я, что из куска кожи можно за несколько минут сработать ботинки. И так не одну пару, а тысячи.