Маленькие становятся большими (Друзья мои коммунары), стр. 18

— Кто украл? — спросил он.

— Пейте, — не отвечая Глебу, приказал Ленька, бросив мясо на пол и протягивая чашки. — Только не спешите…

Он сидел, не сводя глаз с Глеба все время, пока мы пили бульон.

— Мы с Пастоленко сварили, — проговорил Ленька. — Хороший? Нет, больше нельзя; утром еще принесу.

— А Мотька на Леньку брехал. Вот дурной! — улыбнулся Глебушка, когда Ленька вышел, унося на плече телячью ногу.

Я ничего не ответил. Мне хотелось только есть и спать, больше ни о чем думать я не мог.

Когда я проснулся, было совсем светло. По изолятору ходил доктор в белом халате, довольный и веселый.

— Дело пошло на поправку, — заметил он, подходя к койке. — И пора…

Глеб еще спал.

После полудня сразу, как только мы пообедали, в коридоре послышались спорящие голоса. Кто-то, кажется Фунт, настойчиво говорил:

— Мы на минутку только. Спросим — и назад.

— Алексей с Глебом больны ведь. Зачем их волновать? — недовольно возражал доктор.

Все-таки ребята своего добились. К нам вошли Лида Быковская, Фунт и Аршанница. Они расселись — Аршанница на подоконнике, а Лида с Фунтом на табуретах. Доктор с сердитым и встревоженным лицом стоял в дверях.

— Ну, как вы себя чувствуете? — обычным своим ровным голосом спросила Лида.

Мы не отвечали, понимая, что ребята пришли вовсе не для того, чтобы справиться о нашем здоровье.

— Привычка у тебя тянуть, Лидка, — вмешался Аршанница, поднимаясь с подоконника. — Приходил кто-нибудь, ночью? — тихо и очень серьезно спросил он, переводя взгляд с Глебушки на меня.

— Да… — не сразу отозвался Глебушка.

— Кто? — набрав полную грудь воздуха, продолжал Аршанница. — Ленька?

— Да.

— Ну вот… — нахмурился Аршанница и, кивнув головой, шагнул к дверям, но на полдороге остановился: — Зачем приходил? Рассказывайте.

— Значит, и вы видели ногу? Сами видели? — нетерпеливо перебил Фунт Глеба.

…Мы остаемся одни. Глеб лежит на спине и быстро шевелит губами. Потом вдруг садится, свесив на пол тоненькие, как спички, ноги.

— Они на Леньку думают, да? — спрашивает он, взглянув на меня. — Конечно, на Леньку, — отвечает он сам себе, медленно одеваясь и непослушными пальцами застегивая пуговицы. — Вот дурные! Какие они дурные…

Я тоже одеваюсь, сам не зная зачем. У меня кружится голова и сами собой закрываются глаза, но я смотрю на торопливо одевающегося Глеба и стараюсь не отстать от него.

Когда мы заходим в клуб, никто даже не оборачивается на шум наших шагов. Ребята стоят тесным кругом, и из-за их спин, из центра круга, раздаются голоса; тихий и запинающийся — Ленькин, и требовательный, все более настойчивый, сердитый и громкий — Аршанницы.

Глеб садится на стул у дверей и слушает, вытянув вперед шею, шумно дыша полураскрытым ртом.

— Чего ж ты убегал? — допрашивает Аршанница.

— Не скажу… — отзывается Ленька.

— Погоди, скажешь… Откуда ты взял эту ногу, если не украл?

— Не скажу!

Я не вижу Ленькиного лица, но ясно представляю себе, как он стоит, опустив голову, не глядя на гневные лица коммунаров.

— Откуда ж ты взял ногу, если не украл? — зло и нетерпеливо повторяет Аршанница.

— Не скажу! — эхом отзывается Ленька.

— Вот что, ребята, — решает Аршанница, — раз не хочет отвечать, пусть забирает чертово мясо и выкатывается из коммуны. К черту!.. Мотька, принеси ногу.

Круг расступился, открывая дорогу Политноге, и мы увидели Леньку. Я не успел рассмотреть его лицо; помню только, что оно было совсем не таким, как я себе представлял: совершенно белое (только в ту секунду я понял, что это значит, когда говорят — белое, как бумага), высоко поднятое, с крепко сжатым ртом, с сухими глазами и неподвижное. Может быть, и Ленька заметил Глебушку, потому что он вдруг качнулся вперед, как будто хотел подойти к нам, но не двинулся с места.

Круг замкнулся. Я обернулся к Глебу. Из его широко раскрытых глаз текли слезы.

Я знал, что Глеб сейчас единственный человек в коммуне, который верит Леньке, ни капельки не сомневаясь в нем.

В комнату влетел Мотька. Задыхаясь от быстрого бега, он закричал:

— Ребята! Там две ноги. Честное комсомольское!

Все отхлынули от Леньки и окружили Политногу. Он стоял важный, с таким выражением, как будто ему хочется не то расплакаться, не то рассмеяться.

— Две ноги! — повторил Мотька.

Ленька как стоял, сел прямо на пол посреди комнаты, но почти сразу поднялся и шагнул к нам. В этот момент появился доктор, схватил нас за руки и потащил в изолятор. Лицо у него было такое сердитое, что мы не стали спорить.

— Совершенное отсутствие дисциплины! — бормотал доктор, спускаясь по лестнице. — Ребята, которые знают только «хочу» и совершенно не знают слова «должен»!

Теперь я убежден, что он был неправ тогда, да, вероятно, и не думал того, что говорил.

Мы шли послушно и не спорили. Шум голосов в клубе удалялся и наконец совсем затих.

После обеда явился Мотька, как всегда с последними новостями: вторая нога, та, что появилась после Ленькиной, — вся в грязи, пыли, значит, валялась где-то на чердаке, и еще Август отыскал на ней синюю продотдельскую печать. А где Ленька добыл мясо, откуда притащил, это неизвестно; Колычев молчит, а Август запретил расспрашивать его.

Мотька не выбегает — от важности он как бы выплывает из изолятора.

Значит, вор держался, держался и все-таки не выдержал.

Я лежу и думаю об этом, и об этом думают, вероятно, все коммунары. Что-то чужое и злое вошло в коммуну, но мы и не подумали отступить перед этим, сдаться. Коммуна победила — иначе и быть не могло.

Я задумался и даже не заметил, что в комнату вошел Ленька. Он сидит на Глебушкиной койке, держит его за руку, и они с Глебом о чем-то переговариваются.

— Никому не скажешь? Честное слово? — шепотом спрашивает Ленька Колычев.

— Честное слово!

— Никому и никогда?

— Никому и никогда!

Я закрыл глаза и стараюсь дышать так, как дышат во сне.

— Это Борис Матвеевич достал, — еще тише, почти беззвучно, шепчет Колычев. — Я как приехал ночью к нему на Шатуру, он сразу достал.

— Борис Матвеевич… — повторяет Глеб.

— А говорить никому не велел; пусть, значит, ребята думают, что украденное вернули, — продолжал Ленька.

Больше они ничего не говорят.

Я лежу и думаю: «Кто же все-таки вор?» Но этого мне так и не удается узнать. Да это и не самое важное. Кто бы он ни был, самое важное в том, что он сдался, что мы сильнее!

В ПОЛЬЗУ ГОЛОДАЮЩИХ

В комнате накурено, шумно, и, несмотря на тесноту, все время появляются новые группки комсомольцев; они разбиваются на пары, пристраиваясь к длинной очереди.

— Товарищи! — встречает вошедших секретарь райкома комсомола Костя Ерохин. — В Поволжье голод! Райком призывает вас собирать в пользу голодающих так, как выполняют боевой приказ. Поясняйте терпеливо, огненным словом поясняйте, что деньги — это хлеб, а хлеб — жизнь.

Голос у Ерохина охрипший, глаза усталые, но твердые и решительные. С плаката Компомгола, подтверждая каждое слово секретаря, смотрит женщина с окаменевшим от горя лицом. За нею выжженная, изрезанная трещинами степь.

— Поясняйте, какое горе у республики, — говорит Ерохин.

Мы с Мотькой знаем, что отца и мать Кости — красных партизан — деникинцы живыми сожгли в избе, что сам он чудом спасся. Убежал и воевал у Буденного. Вот какой это человек!

На столе жестяные кружки, продолговатые пачки лозунгов и отчетные талоны из толстой зеленой бумаги; сколько положат денег в кружку, на столько надо оторвать талонов и отдать жертвователю.

Всем имуществом распоряжаются две девушки — одна высокая и строгая, другая медлительная, с добрым и широким веснушчатым лицом. В руках у девушек бронзовые печати и закоптелые бруски сургуча. Получив запечатанную кружку и расписавшись, сборщики протискиваются к выходу.