Последние свидетели. Соло для детского голоса, стр. 32

После тифа долго не мог ходить. Ровная дорога – иду, а чуть горка – ноги подкашиваются. Уже ждали наших солдат. Женщины пошли в лес, набрать земляники. Не было другого гостинца.

Солдаты шли уставшие. Бабка Зенька насыпала им в каски красную землянику. Они все угощали меня. А я сидел на земле и не мог встать.

Возвратился из партизан отец. Он знал, что я больной, и принес мне кусочек хлеба и кусочек сала, с палец толщиной. Сало и хлеб пахли махоркой. Все пахло отцом.

Слово «Победа!» услышали, когда собирали на лугу щавель. Все дети взялись за руки и так бежали к деревне...

«Мы даже не знали, как хоронят... А тут откуда-то вспомнили...»

Михаил Шинкарев – 13 лет.

Сейчас – железнодорожник

– У наших соседей была глухая девочка...

Все кричат: «Война! Война!» – а она прибежит к моей сестре с куклой, песенки поет. А уже даже дети не смеялись. «Вот хорошо, – думал я, – она ничего не слышала про войну».

Свои красные значки октябрят и красные галстуки мы с друзьями завернули в клеенку и закопали в кустах возле речки. В песке. Тоже – конспираторы! Каждый день приходили на то место.

Немцев боялись все, даже дети и собаки. Мама клала яйца на скамейке возле дома. На улице. Тогда они не заходили в хату. Не спрашивали: «Юде?» У нас с сестрой были черные кучерявые волосы...

Купались в речке... И увидели, как со дна поднимается что-то черное. Именно этот момент! Решили: затопленное бревно, а оно, это что-то, подталкивалось течением к берегу, и мы рассмотрели руки, голову... Мы увидели, что это – человек. Мне кажется, никто не испугался. Не вскрикнул. Вспомнили, как взрослые говорили, что в этом месте погиб наш пулеметчик и вместе со своим «дегтярем» упал в воду.

Всего несколько месяцев войны... А у нас уже не было страха при виде смерти. Вытащили пулеметчика на берег и похоронили. Кто-то сбегал за лопатой, и вырыли яму. Закопали. Постояли молча. Одна девочка даже перекрестилась, у нее бабушка когда-то прислуживала в церкви, и она знала молитвы.

Все сделали сами. Одни, без взрослых. А до войны мы даже не знали, как хоронят. А тут откуда-то вспомнили.

Два дня ныряли за пулеметом...

«Собрал в корзинку...»

Леонид Сиваков – 6 лет.

Сейчас – слесарь-инструментальщик

– Уже солнышко взошло...

Пастухи собирали коров. Каратели дали время выгнать стадо за речушку Грезу и стали ходить по хатам. Заходили со списком и по списку расстреливали. Читают: мать, дед, дети такие-то, по стольку лет... Проследят по списку, если одного нет, начинают искать. Под кроватью ребенка найдут, под печкой...

Когда всех найдут, тогда стреляют...

У нас в хате собралось шесть человек: бабушка, мама, старшая сестра, я и два младших братика. Шесть человек... Увидели в окно, как они пошли к соседям, побежали в сени с братиком самым маленьким, закрылись на крючок. Сели на сундук и сидим возле мамы.

Крючок слабенький, немец сразу оторвал. Через порог переступил и дал очередь. Я разглядеть не успел: старый он или молодой? Мы все попадали, я завалился за сундук...

Первый раз пришел в сознание, когда услышал, что на меня что-то капает... Капает и капает, как вода. Поднял голову: мамина кровь капает, мама лежит убитая. Пополз под кровать, все залито кровью... Я в крови, как в воде... Мокрый...

Слышу: заходят двое. Пересчитывают: сколько убитых. Один говорит: «Тут одного не хватает. Надо искать». Стали они искать, нагнулись под кровать, а там мама припрятала мешок жита, а за ним я лежу. Вытянули они мешок и пошли довольные. Забыли, что одного по списку не досчитались. Они ушли, я потерял сознание...

Второй раз пришел в себя, когда загорелась наша хата...

Мне стало невыносимо жарко и тошнота такая. Вижу, что в крови, а не понимаю, что я раненый, боли не чувствую. Полная хата дыма... Как-то я выполз в огород, потом к соседу в сад. И только тут почувствовал, что у меня ранена нога и перебита рука. Боль ударила! Какое-то время опять ничего не помню...

Третий раз вернулось сознание, когда услышал страшный женский голос...

Мычали телята. Пищали свиньи, кричали и горели раненые куры... А людских голосов не слышно... Один этот крик... Я пополз на него...

Крик висел и висел в воздухе. Кто-то кричал так, что, мне казалось, он не останавливается. Полз по этому крику, как по ниточке, и приполз к колхозному гаражу. Никого не вижу... Крик откуда-то из-под земли идет... Тогда я догадался, что кто-то кричит из смотровой ямы... Из глубины...

Встать я не мог, подполз к яме и перегнулся вниз... Полная яма людей... Это все были смоленские беженцы, они у нас жили в школе. Семей двадцать. Все лежали в яме, а наверху поднималась и падала раненая девочка. И кричала. Я оглянулся назад: куда теперь ползти? Уже горела вся деревня... И никого живого... Одна эта девочка... Я упал к ней... Сколько лежал, не знаю...

Слышу – девочка мертвая. И толкну, и позову – не отзывается. Один я живой, а они все мертвые. Солнце пригрело, от теплой крови пар идет. Закружилась голова...

Лежал так долго, то есть сознание, то его нет. В пятницу нас расстреляли, а в субботу приехали из другой деревни дедушка и мамина сестра. Они нашли меня в яме, положили на тачку. Тачка подскакивает, мне больно, я хочу кричать, а у меня нету голоса. Я мог только плакать... Долго не разговаривал. Долго... Семь лет... Что-то немного шептал, но никто не мог разобрать моих слов. Через семь лет стал одно слово выговаривать хорошо, второе... Сам себя слушал...

Там, где был наш дом, дедушка собрал в корзинку косточки. Полной корзинки даже не было...

Вот рассказал вам... И это все? Все, что осталось от такого ужаса? Несколько десятков слов... Звуки... Я всегда в недоумении... Однажды прочел где-то, не помню уже где, упоминание о древнегреческом философе Кратиле, который так разуверился в словах, что со средины своей жизни использовал только жесты. Говорил жестами. И ни одного слова...

Я его понимаю...

«Котят они вынесли из хаты...»

Тоня Рудакова – 5 лет.

Сейчас – заведующая детским садом

– Первый год войны... Помню мало...

Приехали немцы утром, еще на дворе было серенько. Выстроили всех на лужку, и всем, кто стриженый, сказали: «Выходи!» А стриженые были военнопленные, которых люди домой забрали. Отвезли под лес и постреляли.

До этого мы бегали за деревню. Играли возле леса. А тут страх напал.

Помню, как напекла мама хлеба. Много хлеба напекла: на лавках, на столе, на полу на рушниках лежал, в сенцах. Я удивлялась:

– Мама, зачем нам столько хлеба? Дядей постреляли. Кого ты будешь кормить?

Она прогнала меня на улицу:

– Иди к детям...

Я боялась, что маму убьют, и все время за мамой бегала.

Ночью хлеб забрали партизаны. И никогда больше я столько хлеба не видела. Немцы подскребли по хатам все дочиста, голодали мы, я же не понимала. Я просила маму:

– Растопи печь и напеки хлеба. Много-много.

Это все, что я помню из первого года войны...

Наверное, я подросла, потому что дальше помню больше. Как нашу деревню жгли... Все запомнила... Они сначала нас расстреляли, а потом сожгли... Я вернулась с того света...

На улице они не стреляли, а заходили в хаты. Стоим все возле окна:

– Вон Аниську пошли расстреливать...

– У Аниськи кончили. К тетке Анфисе идут...

И мы стоим, мы ждем – придут и нас расстреляют. Никто не плачет, никто не кричит. Стоим. У нас была соседка со своими мальчиками, она говорит:

– Пойдем на улицу. На улице не расстреливают.

Заходят они во двор: первый – солдат, второй – офицер. Офицер высокий, сапоги у него высокие, высокая фуражка. Как сейчас помню. Вижу...

Стали загонять нас в дом. Соседка упала на траву и целует офицеру сапоги: