Последние свидетели. Соло для детского голоса, стр. 31

У нас в классе учился сын директора маслозавода. Дети есть дети, сидим на уроке, в «морской бой» играем. А он ест сзади хлеб с подсолнечным маслом. Оно пахнет на весь класс.

Шепчемся и показываем ему кулаки, мол, пусть только уроки кончатся...

Смотрим – нет учительницы, смотрим – она на полу лежит. Она была голодная и тоже услышала этот запах... И упала в обморок... Наши девочки отвели ее домой, она жила с матерью. Вечером решили, что с этого дня каждый начнет оставлять по маленькому кусочку хлеба и будем его отдавать учительнице. Сама она бы у нас ни за что не взяла, мы тайком носили ее матери и просили не говорить, что это от нас.

Был у нас свой сад и свой огород. В саду росли яблоки, а на огороде капуста, морковка, бураки. Мы их охраняли, дежурили по несколько человек. Сдавая дежурство, все пересчитывали: каждый кочан капусты, каждую морковку. Ночью думаешь: «Пусть бы на ночь еще одна морковка выросла. Ее бы не было в списке и можно было съесть». Если морковка числится в списках, не дай Бог ей пропасть. Стыдно!

Сидим на огороде, кругом еда, а мы терпим. А есть ужасно хочется. Один раз я дежурил с мальчиком постарше. В его голове родилась идея:

– Видишь, корова пасется...

– Ну и что?

– Дурак! А ты разве не знаешь, что есть постановление, если частная корова пасется в угодье государственном, то корову или отбирают, или штрафуют хозяев.

– Она же на лугу пасется.

– Что она там, привязанная?

И вот он излагает свой план: берем корову, притаскиваем в свой сад и привязываем. Затем ищем хозяйку. Так мы и сделали: притащили корову в свой детдомовский сад и привязали. Напарник мой сбегал в деревню, нашел хозяйку, и, мол, так и так, корова ваша находится в государственном саду, а вы же знаете постановление...

Не думаю... Теперь сомневаюсь, что хозяйка поверила нам и испугалась, пожалела она нас, увидела, что голодные. Договорились так: мы пасем ее корову, а она за это дает нам несколько картофелин.

Заболела у нас одна девочка, ей надо было перелить кровь. Так во всем детдоме не у кого было взять кровь. Вы понимаете?

Мечта? Попасть на фронт. Собралось нас несколько мальчишек, самых отчаянных, решили убежать. Но, на наше счастье, приехал в детдом военный капельмейстер, капитан Гордеев. Он отобрал четырех музыкальных мальчиков, в том числе и меня. Так я попал на войну.

Нас провожали всем детдомом. Мне нечего было надеть, так одна девочка отдала свой матросский костюм, у другой было две пары ботиночек, одну она подарила мне.

Так и поехал на фронт. Больше всего стеснялся, что ботиночки у меня девчоночьи...

«Я кричала и кричала... Не могла остановиться...»

Люда Андреева – 5 лет.

Сейчас – контролер

– От войны у меня осталось впечатление, как от костра... Он горел и горел. Бесконечно...

Соберемся маленькие дети, и знаете, о чем мы говорим? Что до войны мы любили булочки и сладкий чай и что этого больше никогда не будет.

Мы уже знали, когда надо плакать, потому что видели, когда плачут наши мамы и бабушки. Они плакали часто, каждый день они плакали...

Я знала, что мама у меня молодая и красивая, у других детей были мамы постарше, но в пять лет я поняла, что для нас это плохо, что мама молодая и красивая. Это опасно. В пять лет я это сообразила... Я даже поняла, что то, что я маленькая – это хорошо. Как такое ребенок способен понять? Мне же никто ничего не объяснял...

Через столько лет... Боюсь... Трогать в своей памяти это место...

Возле нашего дома остановилась немецкая машина, она не специально остановилась, она испортилась. Солдаты зашли в дом, меня и бабушку прогнали в другую комнату, а маму заставили им помогать. Грели воду, готовили ужин. Они так громко разговаривали, что мне казалось – они не разговаривают друг с другом и не смеются, а кричат на мою маму.

Стало темно, уже вечер. Уже ночь. Вдруг мама вбегает в комнату, хватает меня на руки и бежит на улицу. Сада у нас не было, и двор пустой, бегаем и не знаем, куда спрятаться. Залезли под машину. Они вышли во двор и ищут, светят фонариками. Мама лежит на мне, и я слышу, как у нее стучат зубы, она холодная сделалась. Вся холодная.

Утром, когда немцы уехали и мы вошли в дом... Бабушка наша лежала на кровати... привязанная к ней веревками... Голая! Бабушка... Моя бабушка! От ужаса... От страха я закричала. Мама вытолкнула меня на улицу... Я кричала и кричала... Не могла остановиться...

Долго боялась машин. Только звук услышу, начинаю дрожать. Меня бьет озноб. Уже война кончилась, уже мы в школу пошли... Вижу: трамвай идет, и ничего не могу с собой сделать, у меня стучат зубы. Я дрожу. В классе нас было трое, кто пережил оккупацию. Один мальчик боялся гула самолета. Весной тепло, откроет учительница окна... Гул самолета... Или машина подъедет... Глаза у меня и у этого мальчика делаются огромные, зрачки расширяются, мы в панике. А дети, которые вернулись из эвакуации, над нами смеются.

Первый салют... Люди выбежали на улицу, а мы с мамой спрятались в яме. Сидели там, пока не пришли соседи: «Вылезайте – это не война, а праздник Победы».

Как захотелось детских игрушек! Детства захотелось... Положим кусочек кирпича и представляем, что это кукла. Или кто-то самый маленький изображал, что он кукла. Если я сегодня увижу в песке цветные стеклышки, мне хочется их поднять. Они мне и сейчас красивые.

Подросла я... И кто-то сказал: «Какая ты красивая. Как твоя мама». Я не обрадовалась, я испугалась. Никогда не любила, когда мне говорили эти слова...

«Все взялись за руки...»

Андрей Толстик – 7 лет.

Сейчас – кандидат экономических наук

– Был я маленький мальчик...

Маму помню... Она пекла самый вкусный хлеб в деревне, у нее были самые красивые грядки на огороде. Самые большие георгины цвели у нас в палисаднике и во дворе. Всем нам она вышила красивые сорочки – отцу, двум старшим братьям и мне. Вышивался воротничок. Красным, синим, зеленым крестиком...

Не помню, кто первый сказал мне, что маму расстреляли. Кто-то из соседских женщин. Я прибежал домой. Говорят: «Ее расстреляли не в хате, а за деревней». Отца нет – отец в партизанах, братьев старших нет – они в партизанах, двоюродного брата нет – он в партизанах. Пошел к соседу, деду Карпу:

– Маму убили. Надо привезти.

Запрягли корову (лошади у нас не было) и поехали. Возле леса дед Карп меня оставил:

– Ты тут постой. Мне, старому, не страшно, если убьют. А ты – пацан.

Жду. Мысли в голове разные, что я скажу отцу? Как я ему скажу, что маму убили? Ну, и детское – если я увижу маму мертвую, то она уже никогда не будет живая. А если не увижу ее мертвую, то приду домой, и мама дома.

У мамы была прострелена автоматной очередью вся грудь. Полоса такая на кофточке... И черная дырочка в виске... Мне хотелось, чтобы ей скорее завязали белый платок, чтобы не видеть эту черную дырочку. Такое чувство, что ей еще больно.

На воз не сел, шел рядом...

В деревне каждый день кого-нибудь хоронили... Запомнил, как хоронили четырех партизан. Троих мужчин и девушку. Партизан хоронили часто, но первый раз я видел, как хоронили женщину. Вырыли ей отдельную могилку... Она одна лежала на траве под старой грушей... Старые женщины сидели рядом и долго гладили ей руки...

– Почему ее положили отдельно? – спрашивал я.

– Молодая... – отвечали бабы.

Когда остался один, без родных, без родственников, я испугался. Как быть? Привели меня в деревню Залесье к тетке Марфе. Детей своих у нее не было, муж воевал на фронте. Сидим в погребе, прячемся. Она прижмет мою голову к своей: «Сынок...»

Заболела тифом тетка Марфа. За нею заболел я. Меня забрала к себе бабка Зенька. У нее два сына воевали на фронте. Ночью проснусь, она дремлет возле меня на кровати: «Сынок...» Все из деревни убегут от немцев в лес, а бабка Зенька – возле меня. Ни разу не оставила: «Вместе, сынок, будем погибать».