Портреты словами, стр. 33

А «дерево» это оказалось и для меня «деревом превращений» – я из живописца превратилась в театрального художника.

На Кронверкском

К началу 1919 года мы не только сдружились с Алексеем Максимовичем и Марией Федоровной Андреевой, но они предложили нам с мужем переехать жить к ним в квартиру, где летом 1918 года я писала портрет Алексея Максимовича. Мы согласились и жили там до отъезда Марии Федоровны и Алексея Максимовича за границу в 1921 году.

В квартире было одиннадцать комнат. В них жили: Алексей Максимович, Мария Федоровна, Иван Николаевич Ракицкий, Петр Петрович Крючков, Мария Игнатьевна Бенкендорф-Закревская, Мария Александровна Гейнце и я с Андреем Романовичем. Образовалось нечто вроде «коммуны». Все мы работали. Пайки получали эпизодически по месту работы – приносили домой в общий котел; они скудные, а тащить трудно. Давали то яблоки полугнилые, то воблу вяленую или ржавые обжигающе-соленые селедки, то чечевицу, то горох, а то конопляное семя (никто не знал, что с ним делать). Выяснилось: им любят питаться канарейки – канареек не было. Хлеб ржаной непропеченный, вроде замазки. Хозяйство «коммуны» вела пожилая, но очень энергичная рижанка Анна Фоминична.

Четыре небольшие проходные комнаты были владениями Алексея Максимовича. Первая – библиотека, следующая – спальня, третья – кабинет и четвертая, почти без мебели; только со шкапчиками и витринками – для коллекций китайских и других восточных вещей. Уезжая за границу, Алексей Максимович передал эту коллекцию в дар Этнографическому музею. Библиотека Горького небольшая, и он относится к каждой книге в ней как к старому, испытанному другу – с любовью и уважением. Книги никому на вынос не даются. Исключение сделано для Виктора Шкловского. Он появился на Кронверкском с Украины неожиданно и приходил часто.

Виктор Шкловский

Шкловский – человек «внезапный», когда он начинает говорить, то мысль его взрывается, бросается с одного на другое толчками и скачками, иногда уходит совсем от затронутой темы и рождает новые. Он находит неожиданные ассоциации, будоражит вас все больше, волнуется сам, заинтересовывает, захватывает и уже не отпускает вашего внимания, пока не изложит исчерпывающе все свои соображения, отрывистые и не сразу понятные. Он показывает вам вещи, события, людей с никогда не найденной вами, а может, и не подозреваемой точки, иногда даже вверх ногами или с птичьего полета. И обычное, присмотревшееся, даже надоевшее вдруг преображается и получает новый смысл и новые качества. Изъяны и достоинства становятся более видными и понятными (или: как в бинокль – приближенными или удаленными).

Мне иногда кажется, что у меня делается одышка, как от бега или волнения, когда я его слушаю. Я не знаю, как определить, но самый процесс работы его мозга очень ощутим, и думаешь: «А все-таки прав Горький: человек – это звучит гордо».

1918 год. В Петрограде, в квартире Горького на Кронверкском проспекте, 23 раздался сильный, нетерпеливый стук в дверь кухни, ведущей на черный ход (большие дома раньше строились с двумя ходами – с улицы парадный ход и со двора – черный). Парадный ход был закрыт и «неизвестно» (так мы перефразировали знаменитую тогда надпись на керосиновой лавке: «Керосина нет и неизвестно»). Я была поблизости и, подойдя к двери, спрашиваю: «Кто там?» Мужской голос ответил: «Виктор Шкловский». Это мне ничего не объяснило, и я продолжила опрос: «Кого вам надо и зачем?» – «Я к Алексею Максимовичу». Приоткрываю дверь, не снимая цепочки, и вижу человека среднего роста, в затасканной солдатской шинели с поднятым воротником, на голове – буденовка, козырек опущен, лица почти не видно. Говорю: «Ждите», – быстро прихлопываю дверь, оставляю посетителя на площадке лестницы (времена были тревожные), иду в комнаты А. М., сообщаю о пришедшем. А. М. читал. Он снял очки, встал и, опередив меня, торопливо пошел в кухню, открыл дверь на лестницу, впустил покорно ждавшего красноармейца и, когда вошедший поднял «забрало», крепко пожал ему руку, а мне сказал: «Знакомьтесь, это Виктор Шкловский, писатель». Как я выяснила, Шкловский познакомился с Горьким в 14-м году в «Летописи» в Петербурге. Шкловского А. М. повел в переднюю раздеться, и я слышала, как он ласково говорил: «Проходите ко мне. Вот здорово, что появились, нуте, нуте, рассказывайте, откуда? Где были?…» Вскоре Шкловский опять пришел, уже слегка оприличенный. Дома были только А. М., художник Иван Николаевич Ракицкий и я. А. М. уже очень наработался в тот день и сразу вышел в столовую, когда Ракицкий сказал ему о приходе Виктора Борисовича. Он усадил Шкловского на тахту в столовой, сам сел рядом и стал расспрашивать о его воинских приключениях на Украине, вернувшись откуда Шкловский внезапно появился у нас. Как любезный хозяин, А. М. спросил меня, нет ли чего-нибудь, чем угостить Шкловского?

В кухне лежали принесенные на всю нашу «Кронверкскую коммуну» несколько буханок плохо пропеченного черного хлеба. Времена были голодные, и это угощение казалось роскошным. Я вынесла буханку и стала нарезать толстыми ломтями замазкоподобный хлеб на тарелку. Шкловский, увлеченный своими рассказами, вскочил с тахты, схватил кусок хлеба, стал его быстро поглощать и ходить вокруг стола, а в каком-то определенном месте вновь останавливался, брал новый кусок, жевал, проглатывал безумно торопливо, продолжая взволнованный рассказ. Вскоре от буханки ничего не осталось. Алексей Максимович подмигнул мне в сторону кухни – я поняла и принесла еще буханку, с которой Шкловский начал расправляться, как и с первой. Но когда от нее уже оставалась примерно половина, Шкловский явно начал замедлять свой ход вокруг стола и вдруг, остановившись и уже с трудом проглатывая хлеб, сказал: «Я не заметил, не очень много я съел хлеба?» Мы засмеялись, А. М. пожелал ему не разболеться от съеденной ржаной «замазки».

Однажды он зашел к нам во время так называемого обеда, часов в семь вечера. Еда наша была довольно однообразна: блины из ржаной муки, испеченные на «без масла», и морковный чай с сахаром. Картофель был чрезвычайным лакомством. Ели только то, что получали в пайках. Обменные или «обманные» рынки со спекулянтами еще только начинали «организовываться». Все члены нашей «коммуны», а их было человек десять, были в сборе за длинным столом. Во главе стола сидела Мария Федоровна Андреева, жена А. М., комиссар отдела театра и зрелищ. В тот день неожиданно и тайно у нас появился с Украины приемный сын М. Ф. – Женя Кякшт, с молодой женой. Когда пришел Шкловский, мы потеснились, и он сел напротив Кякшта. Разговор зашел о военных делах на Украине, и вскоре выяснилось, что оба, и Шкловский и Кякшт, воевали друг против друга, лежа на Крещатике в Киеве, – стреляли, но не попадали. Шкловский был на стороне красных, а Кякшт, случайно попавший, – в войске Скоропадского. Вскоре он при первой же возможности сбежал в Чернигов, скрывался там и там же женился и уже с женой правдами и неправдами пробрался в Петроград – под крылышко Марии Федоровны.

Вспоминая о своих воинских доблестях, Шкловский рассказал однажды, как он на фронте, собираясь разрядить гранату, так неумело обошелся с ней, что она взорвалась у него в руках, и его обдало горячими металлическими осколками, которые попали ему в голову и в верхнюю часть туловища. Врачи в госпитале вынули самые крупные осколки, а про остальные сказали, что они сами постепенно выйдут. Так оно и было. Виктор Борисович иногда вдруг делал гримасу и, быстро засучивая рукав или расстегивая гимнастерку на груди, вытаскивал вылезавший бескровно из кожи кусочек металла. Куски были до полусантиметра величиной. Так постепенно Шкловский делался штатским человеком. И вскоре включился в литературную работу, много изучал, писал, бурлил и организовал «Общество поэтического языка» – «Опояз» [40], – куда вошли В. Маяковский, Брик и другие «левые» писатели и поэты.

В дальнейшем вся наша «коммуна» полюбила Шкловского, и он стал у нас своим человеком. Он появлялся неожиданно и пропадал вдруг на многие дни. Однажды, рано утром, он появился растерянный, давно не бритый, весь ушедший в свои мысли. Он сказал, что хотел бы у нас побриться, так как ему кажется, что комната художника Ракицкого очень для него удобна. Вид у него был озабоченный. Я нашла у моего мужа, ушедшего на работу, безопасную бритву, со сравнительно малоиспользованным лезвием, что было большой редкостью в ту пору, и вручила ее Шкловскому. Поставила зеркало на стол, дала полотенце, горячую воду – все «как в лучших парикмахерских» – и ушла срочно доканчивать рисунок в свою, соседнюю комнату. Все затихло. Я углубилась в работу и вдруг вспоминаю о Шкловском. Кричу ему: «Ну что же, Виктор Борисович, побрились?» В ответ я услышала что-то невнятное и пошла посмотреть, в чем дело. То, что я увидела, было довольно страшно: Шкловский сидел перед зеркалом, шея его была замотана окровавленным полотенцем, в зеркале я увидела лицо, по щекам и подбородку которого да и по шее сочилась и текла кровь, а глаза были грустные и испуганные. Он тихо и покорно сказал: «Может, можно чем-нибудь помочь мне?» Мои познания в оказании медицинской помощи были весьма ограниченными. Я притащила чистое полотенце и перекись водорода. Мы оба со Шкловским вспомнили, что при кровотечении из раны накладывают повязку-жгут, чтобы приостановить приток крови. В. Б. обмотал чистым полотенцем, из которого мы сделали жгут, шею, взял один конец его в руки, а меня просил сильно тянуть за другой конец. Вскоре я увидела, что В. Б. побагровел и тяжело дышит. Я отпустила конец, и Шкловский с облегчением вздохнул. Бедненький, он сидел изнеможенный и притихший. Я промыла ему все порезы перекисью, кровотечение прекратилось, но вид у него был страшноватый. Подпухшее лицо и шея в ссадинах. В общем-то, все обошлось благополучно, и мы отделались испугом. Понять было трудно, как удалось человеку так себя изувечить безопасной бритвой. Немного погодя Шкловский уже весело изрек: «Ну, надеюсь, что у меня не будет ни сифилиса, ни чего-нибудь серьезного».

вернуться

40

«Опояз» – «Общество изучения поэтического языка» 1910 – 1920-х годов, куда входили Е. Д. Поливанов, Ю. Н. Тынянов, В. Б. Шкловский, Б. М. Эйхенбаум, Р. О. Якобсон, Л. П. Якубинский. Маяковский не был членом «Опояза».