Рассказы о потерянном друге, стр. 52

Кто-то будет проходить мимо, не задумываясь, сколько надо было положить труда, чтобы могла появиться эта надпись, чтобы люди безбоязненно могли жить, гулять тут, чтобы торжествовала жизнь…

В период подготовки наступления пришлось крепко поработать всем подразделениям минеров нашего фронта. Необходимо было разминировать девяносто минных полей. Девяносто! Я повторяю Эту цифру, чтобы кто-нибудь не подумал, что я оговорилась. Задали азимут на карте. Нужно — рывок! Так объяснили нам задачу в штабе, куда были вызваны все командиры технических частей.

Работа началась одновременно на многих участках. По боковым дорогам подъехали с собаками и принялись разминировать с обоих концов. А сзади сразу же в прорыв — танки…

Теперь головные колонны танков ушли уже далеко вперед и «гуляют» по немецким тылам, наводя там панику и ужас, а в образовавшуюся брешь в линии фронта, которую тщетно пытается заткнуть гитлеровское командование, бросая в огонь свежие части, вливаются все новые и новые массы наших войск.

Еще день-два — и фронт рухнет, немцы побегут, как это было уже не раз и как, очевидно, будет еще много раз, пока не останется, куда бежать.

Из нескольких наших вожатых и лучших собак создана контрольная группа командующего. Ее функция — проверять работу всех саперных частей. Группа уже сделалась притчей во языцех. Саперы не на шутку обижаются на нас — где бы мы ни появились, сейчас же кричат, показывая на собак: «Что вы их с собой возите?!»

Саперам, конечно, обидно: собака проверяет работу человека. Альф у них как бельмо на глазу. Он как пойдет, так обязательно что-нибудь найдет, хотя до нашего приезда считалось, что тут разминировано.

На марше изнываем от зноя. Едва выдастся к тому хотя бы незначительная возможность, все нетерпеливо выскакивают из машин и бегут к речке купаться и купать собак.

Речка… Какое блаженство! Можно окунуться в нее, почувствовать прелесть ее прохлады, смыть с себя пыль, которой пропитались одежда, волосы, всё, всё. И собакам тоже большое облегчение, а то вон как замаялись от жары…

Чингиз — тот самый, что любит плавать, — конечно, добрался до воды первый. Другие вожатые еще раздеваются, сидя на траве, стаскивают с себя сапоги, удерживая за поводки рвущихся собак, а Чингиз своего вожатого почти уже втащил в речку, и он стягивает через голову гимнастерку, стоя по щиколотки в воде.

От внимания не ускользнуло: Чингиз ведет себя странно. Нырнет — вынырнет, тряся ушами; снова нырнет… Кружится на одном месте. Заинтересовались. Что это могло бы значить?

— Надо сделать разведку, — распорядился старшина. — Насчет купанья — обождать…

И что бы вы думали? Мины! Они лежали на дне речки, лишь слегка присыпанные песком, чтоб нельзя было заметить с берега. Только вошли бы в воду — и все на воздух: люди, собаки… Как учуял их Чингиз под текучей водой, уму непостижимо!

В озлоблении, в слепой одержимости уничтожения враг готов минировать каждую яблоню, каждый колодец, реку — всё!

Ох, много, много еще работы у нас впереди!

15

Опять ЧП. И опять — Харш.

Харш околел. Накинулся на еду как-то после длительной тряски в машине, съел сверх всякой меры (вожатый проглядел!), потом зарыгал, вдруг повалился на бок — и конец. Врач констатировал заворот кишок. Попросту говоря, обожрался.

16

Мы перешагнули границы Советского Союза и идем на выручку народам Европы.

Мы — в Польше и приближаемся к Висле.

Мелькают небольшие аккуратные городки и поселки с непривычно звучащими названиями. Многие разбиты артиллерийским огнем или бомбежкой с воздуха, опалены пожарами. И здесь лик земли изъязвлен кошмарной печатью войны, и здесь нам приходится искать и обезвреживать смертоносную начинку на дорогах, в населенных пунктах.

Мне запомнился вечер в одном городке.

Собственно, от городка оставалось лишь бесформенное нагромождение камней, из которых местами торчали ножки железной кровати, обломок стола или стула, хозяйственная утварь. Перед самым нашим приходом, вынужденные пядь за пядью сдавать захваченную территорию, гитлеровцы подвергли ни в чем не повинный город варварской и не вызывавшейся никакими военными соображениями авиационной бомбардировке. Два часа полдюжины «юнкерсов», снова и снова ложась на крыло, сбрасывали на беззащитные кварталы жилых домов тяжелые фугасные и зажигательные бомбы. Городок был разрушен до основания. Жители — кто успел, убежал в лес, кто не успел — остался под развалинами.

Потухли пожары, лишь кой-где продолжал куриться синий дымок. Никто из населения не возвращался, опасаясь нового налета. Могильная тишина спустилась над уничтоженным городом.

Мы уже перестали возмущаться или поражаться жестокости врага, возведенной гитлеризмом в культ, хотя привыкнуть к этому невозможно; Но бессмысленность этого уничтожения выходила за рамки всего виденного нами ранее. Снова тяжелым камнем легло на сердце чувство неизбывной боли за бесчисленные жертвы и страдания, боли, с которой мы пришли сюда через тысячи смертей, пришли на истерзанную землю братской Польши.

С этим тяжелым чувством я, Мазорин и Христофорчик бродили после заката солнца среди руин, пытаясь отыскать хотя бы крупицу чего-то живого, уцелевшего от общей гибели, когда неожиданно наткнулись на женщину, рывшуюся среди камней.

В черном, надвинутом на лоб платке, в черной юбке и какого-то неопределенного темного цвета линялой рваной кофте, с изможденным, хотя, по-видимому, еще не старым лицом, на котором застыла нестерпимая мука, она показалась нам живым олицетворением человеческого горя, одним из персонажей, сошедших со знаменитых гравюр Гойи. Увидав нас, женщина поднялась и, пошатываясь, направилась к нам.

В первый момент она показалась нам безумной. Размахивая трясущимися руками, она заговорила с такой быстротой, что в потоке слов мы могли разобрать только одно, часто повторявшееся: Освенцим, Освенцим. Потом Христофорчик, для которого польский — второй родной язык, пояснил нам:

— Она говорит, что ее мужа и старшего сына гитлеровцы угнали в Освенцим и там сожгли на фабрике смерти. А двое младших детей погибли вчера во время бомбежки. Она даже не знает, где они лежат. В панике они растеряли друг дружку…

Что могли мы сделать для нее в утешение? Сказать, что фашистам приходит конец, что они проиграли войну? Женщина видела это сама. Увести ее отсюда, чтобы она не оставалась одна среди этих камней, пахнущих гарью? Она не пошла бы за нами.

Словно догадавшись о наших мыслях, женщина внезапно замолчала, перестала водить по лицам лихорадочно горящим взором и, опустившись на корточки, принялась снова копаться в камнях, нетерпеливо отбрасывая их от себя, обламывая ногти и монотонно-надрывно повторяя: «Дитыны… дитыны…»

— Чем бы ей помочь? — произнес Мазорин. — Спросите у нее, нет ли какого-нибудь предмета погибших ребятишек?

Христофорчик перевел несчастной вопрос капитана. Она выслушала его, молча глядя в землю, затем, точно слова доходили до нее с запозданием, поспешно сунула руку за пазуху и вытащила какую-то скомканную тряпку. Это была детская рубашонка.

— Очень хорошо, — сказал Мазорин.

Альф был с нами. Ему дали понюхать рубашку, и он повел нас среди развалин.

Путь был недалек, и скоро Альф принялся разрывать груду щебня, подобно тому как это делала женщина, но в другом месте. Христофорчик сбегал за солдатами, они стали энергично разбирать камни, и через несколько минут на уцелевшей мостовой лежали два детских трупика.

Мы похоронили их тут же неподалеку, под деревом, и удалились в молчании, а безутешная мать осталась рыдать на свежей могиле.

Долго, долго мне будет памятен этот вечер.

Потом Христофорчик и солдаты ушли, а мы остались вдвоем с Александром Павловичем. Молчали, оба думали об одном.

Гитлеровская пропаганда кричит о каком-то «секретном оружии», которое якобы скоро должно появиться у немцев и изменить, ход войны, но мы все убеждены, что это пустые измышления. Гитлера уже не спасет и не может спасти никакое оружие.