Храм Согласия, стр. 4

– Сквозное осколочное ранение наружной поверхности средней трети левого бедра, – констатировал Папиков, – входное отверстие небольшое, а выходное рваное, около десяти сантиметров. Все будет нормально, Александра, абсолютно нормально…

Папиков хотел сам проделать первичную хирургическую обработку, но дала себя знать контузия. У него появился небольшой тремор кисти правой руки. Папиков поручил работу молодому дежурному хирургу, находившемуся здесь же, в операционной.

– Давайте, лейтенант, а я буду вам ассистировать, – серьезно сказал Папиков.

– Ничего себе! – усмехнулся чернявый лейтенант. – Это я детям и внукам расскажу!

Лейтенант обколол рану новокаином, иссек все края до максимальной глубины, обработал фурацилином, смочил края йодом и начал шить. В это время Папикова вызвали к начальнику госпиталя.

Дежурный хирург послойно сшил кетгутом7 мышечные ткани, шелковыми нитками – кожную ткань, в нижнюю оконечность раны ввел турунду,8 а затем наложил рыхлую повязку из марли, ваты и бинтов так, чтобы содержимое раны отходило и впитывалось как можно быстрее и свободнее.

Утром следующего дня, еще до обхода, Папиков навестил Александру и сказал, что у него есть время сделать ей перевязку.

– Бог с вами, товарищ полковник, это не ваша работа!

– Ладно, – согласился Папиков, – тогда я пришлю того же врача, что был вчера.

Лейтенант, делавший перевязку, на этот раз не поставил турунду. Ему показалось, что все чисто. С медиками так нередко бывает: когда дело касается лечения их самих, то на ровном месте все вдруг пойдет наперекосяк и навыворот. Именно так случилось и с Александрой. К вечеру пятого дня у нее подскочила температура до 39,2 и появилась боль в ране. Александра не стала никого тревожить, решив, что к утру все образуется. К утру температура действительно снизилась, но боль в ране усилилась, стала почти нестерпимой. Она сказала об этом Папикову, который, как всегда, забежал ее проведать.

– На перевязку! – скомандовал Папиков.

Ее отнесли в перевязочную, туда же прибежал и взволнованный лейтенант.

Папиков снял шелковые швы, распустил швы кетгутовые, долго тщательно промывал рану и, только закончив, спросил лейтенанта сухим, бесстрастным голосом:

– Вы почему не поставили турунду?

– Мне показалось, нет отделяемого…

– Вы слишком плотно ушили рану. Надо шить крупными шелковыми стежками, чтобы не стягивать… Потому и не было отделяемого, что вы загнали его вглубь.

Лейтенант побледнел, губы его дрожали, а Папиков миролюбиво сказал:

– Ладно, теперь будете знать.

Лейтенант закивал, а сказать ничего не мог, у него перехватило горло: еще бы, так опозориться перед самим Папиковым!

Папиков положил в рану тампон с бальзамом Вишневского9 и сам перевязал рану.

– Такие раны – после острого воспаления, – обратился Папиков к лейтенанту, – теперь нужно вести открытым способом.

Тот молча кивал.

– В палату! Все будет нормально, Александра, – улыбнулся ей Папиков на прощание.

Ее положили на носилки и понесли.

Александра поняла, что теперь она на больничной койке надолго…

III

Антуан вернулся из Франции с такой потерянностью в глазах, что Мария не удержалась и спросила его с порога:

– Антоша, что случилось? – Дома она звала его на русский лад Антошей.

– Расскажу,- скованно ответил Антуан, – жаль, не умею врать. Мог бы и научиться, старый дурак, – добавил он саркастически, отчужденно поцеловал Марию в висок и даже улыбнулся, отчего его большие карие глаза стали еще печальнее.

– Будешь ужинать?

– Да. Я весь в пыли. Этот чертов хамсин! Приму душ.

– Давай. Чистое белье я только что положила в твоей ванной.

– Почему ты решила, что я приеду сегодня?

– Не знаю, так показалось. Ты купайся, а я быстренько накрою на стол.

Когда они бывали одни, Мария с удовольствием обходилась без прислуги. Ей очень нравилось делать для мужа все своими руками.

За ужином, чтобы не выпытывать то, что ее встревожило, она говорила о хамсине, который вымотал уже всю душу, о портах, что стояли без работы, об успехах малолетних сыновей Фатимы в изучении русского языка – словом, о чем угодно, кроме главного…

– Странно, – сказал Антуан, когда она уже не знала, о чем ей еще говорить, и умолкла, – странно, мы прожили с тобой почти тысячу дней…

– Девятьсот двадцать семь, – поправила Мария.

– Ты считаешь?

– Нет. Оно само считается, – радостно сказала Мария.

– Тогда пойдем спать! – засмеялся Антуан, и потерянность отступила в его глазах, давая место чистому, ровному свету нежности.

Хамсин ревел за окном, но с Антуаном он был Марии не страшен. С Антуаном она всегда чувствовала себя не просто защищенной, но и как-то по-детски, как-то первобытно обладающей каждой следующей минутой своего бытия.

– Наверное, только в детстве мы и живем нормальной, полной жизнью, а потом начинается суета сует, – сказала Мария.

– А ты философ, – добродушно усмехнулся Антуан.

– Все русские немножко философы, поэтому мы и не удержали страну. Надеялись, что смута сама собой рассосется и все встанет на место. Не рассосалось и не встало… Как там моя мамочка, как сестренка? Она ведь совсем взрослая, может, растит детей…

– А почему ты уверена, что твои мать и сестра живы?

– Почему? Повсему! Если бы они умерли, я бы почувствовала, что их нет, а я чувствую, что они есть.

– Убедительно, – лукаво сказал Антуан и тут же всерьез добавил: – Ты знаешь, Мари, я абсолютно уверен в твоей правоте, она понятна мне до печенок.

Мария поцеловала мужа в щеку, обняла и прижалась крепко-крепко, как его вторая половинка.

– Если бы Господь был так милостлив и когда-нибудь дал нам свидеться, ты бы очень понравился моей маме. Боже, какая у меня красивая, добрая, святая мама! Боже, какое счастливое детство дали мне папа с мамой!

Марии не терпелось рассказать Антуану о визите английского разведчика, но она удерживала себя изо всех сил. “Нельзя. Я обещала. Нельзя”.

Некоторое время оба молчали, невольно прислушиваясь к вою хамсина.

– Вот ты говоришь о своих родителях, а я даже и не завидую. Я никогда не знал родительской ласки и любви, я только читал об этом в хороших книжках. Мать умерла в родах. Отец через два года утонул в озере на пикнике, скорее всего перепил. Это пристрастие было в его роду семейным, а я, наверное, в маму. Моим попечителем был назначен младший брат отца, холостяк. Меня растили няньки, а дядюшку я видел мельком, он постоянно бывал в разъездах по всему миру и появлялся дома раза три в год. Шести лет меня отдали в закрытый пансион… Дядюшка Жан приезжал ко мне накануне Рождества, всегда под шофе, всегда наряженный, как на бал. Я до сих пор помню запах вина, выпитого им накануне. Животик у дядюшки был небольшой, но очень туго обтянутый жилеткой и от этого круглый, и мне всегда хотелось хлопнуть по нему, как по мячу. До сих пор жалею, что ни разу не хлопнул. Дядюшка постоянно расчесывал специальной крохотной деревянной расчесочкой свои шикарные, густые черные усы. Он привозил мне в подарок какой-нибудь пустяк и потом около часа читал нотации о том, что надо трудиться, учиться… Я слушал его с почтительным унынием, и мне так безумно хотелось хлопнуть по его животику, что я сам держал себя за руки, сцепив их за спиной, как узник. На прощание дядюшка Жан давал мне поцеловать волосатую руку, громко смеялся, трепал меня по щеке и говорил всегда одно и то же: “A mise – toi bien!”10 Как выяснилось позже, он и развлекался, как мог, проматывая состояние моих родителей, а значит, мое состояние. Дядюшка умер задолго до моего совершеннолетия, и мне ничего не досталось, кроме титула, который я не ставил ни в грош, а сейчас рад, иначе был бы у тебя мезальянс. – Антуан закашлялся. По ночам его часто мучил кашель.

Хамсин ревел все глуше, прерывистей, как будто лютый зверь мостился на ночлег.