Первый ученик, стр. 19

— Так когда же умер Петр Великий? — не унимался Швабра. — Кто скажет?

Молчание. Лишь Амосов поднял руку.

— Ну, скажи, скажи, Коля. Ты у меня молодчинище.

— В тысяча восемьсот двенадцатом году.

— Врет! — радостно взвизгнул Самохин. — Врет! Я хоть и сам не знаю в каком году, а только не в этом. Спросите Токарева, он знает.

Желая поддержать Самохина, Володька поднял руку и сказал:

— Петр Великий умер в тысяча семьсот двадцать пятом году.

— Тебя не спрашивают, — холодно обрезал его Швабра. Ему было неприятно, что Володька перещеголял его любимчика Колю. Однако история не была предметом его преподавания. Желая восстановить репутацию, Швабра перешел на греческий язык.

— Амосов, пожалуйте к доске.

— А отметки? — жалобно вздохнули в классе.

— Сам знаю!

И начал сыпать вопросы Амосову. Вопросы все были легкие, из давно пройденного. Амосов оттарабанивал без запиночки. Швабра радовался, потирал руки:

— Так, так, так… Ах ты, Коля, Коля, Коля!

В азарте Швабра не рассчитал. Приказал Амосову:

— А ну-ка, переведи-ка вот это. А ну-ка.

Амосов вздрогнул. Попалось ему как раз то, чего он не знал.

Швабра подбадривал:

— Да ну же, смелей!

Коля опять запнулся.

Швабра тихонько подсказал. Коля перевел одну фразу, на другой снова застрял.

Самоха передал через соседей Володьке, чтобы тот поднял руку и ответил. Видя, что Володька и не собирается этого делать, послал ему грозную записку:

«Отвечай, сатана, а то дружить не буду. Отвечай, не давай спуску Амоське».

Володька нехотя поднял руку.

— Я переведу, Афиноген Егорович, — сказал он и, не ожидая ответа, быстро перевел то, чего не мог перевести Амосов.

— Довольно! — разозлился Швабра. — Сядьте все по местам! Приступим к раздаче отметок.

В классе насторожились.

— Первым учеником по постановлению педагогического совета признан…

Швабра умышленно сделал паузу. Хотел, чтобы фамилия первого ученика прозвучала эффектней.

— Конечно, Токарев Володька, Мухомор, — подсказал кто-то.

— Это еще что за разговорчики? У кого это язычок болтается?

Швабра пристально посмотрел на Самоху:

— Ты?

Самохин отрицательно покачал головой.

— Первым учеником… — продолжал Швабра и вдруг, повысив голос, произнес торжественно: — Признан… Амосов Николай. Поведение — пять. Внимание — пять. Прилежание — пять. По-гречески — пять, по всем предметам — пять.

— Неужели и по гимнастике? — осторожно спросил Самохин.

Все знали, что Амосов самый неповоротливый в классе. На уроке гимнастики стоял он в шеренге, как мешок, набитый ватой. Каждое его движение, вялое и беспомощное, вызывало смех. Пять по гимнастике Амосову?…

— Да, да, и по гимнастике пять! — строго сказал Швабра. — Молодец, Коля! Иди сюда. Иди, молодчинище.

Амосов вышел вперед и почтительно стал у кафедры.

— Святоша, — с нескрываемой досадой шепнул Корягин.

— Чемпион мира… Курдюк бараний, — поддакнул Самоха.

— Молодец, молодец, Коля, — не унимался Швабра. Амосов расшаркался, взял отметки и на цыпочках пошел на место. По дороге бросил насмешливый взгляд на Володьку, точно хотел сказать ему: «Что? Съел?».

— Вторым учеником, — сказал холодно Швабра, — признан Токарев Владимир.

Мухомор встал.

— Хвалю. Хорошо учишься. Тоже почти по всем пять. Вот только по-гречески хуже: четыре с плюсом и по-русски;… По поведению хотя круглое пять, однако должен заметить, что вам, Токарев Владимир, следует построже следить за собой, в особенности же поосмотрительней выбирать себе товарищей — И, скосив, глаза на Самохина, он продолжал: — Старайтесь не потерять своего места в классе и всегда оставаться вторым учеником.

Все заерзали. Многие переглянулись.

«Как? — подумали они. — Значит, Швабра первое место уже раз и навсегда закрепил за Амосовым? Что же это такое? Выходит, что лучше Амосова уже и учиться нельзя?»

— Если по справедливости, — глядя в пол, тихо сказал Корягин, — так Токарев уже давно должен быть первым.

— Что? Это кто позволил вам рассуждать? Корягин, я спрашиваю, что это за разговорчики? А? Критиковать постановления педагогического совета? Выйдите-ка вон из класса. Пройдитесь в коридор.

— Да я не критикую, я только говорю, что несправедливо это.

— Выйдите, говорю. Живо!

— Выходи-выходи, Сережка, не задерживай, — шепнул Самохин. — Какая разница? Иди. Отметки за тебя получим.

Корягин вышел, а Швабра, выгнав вслед за ним и Самохина, продолжал раздавать ведомости.

В классе было тридцать два ученика. Из них первый — Амосов, второй — Володька Мухомор, третий — Бух и т. д. Медведев был восемнадцатым, Корягин — двадцать вторым.

Тридцать вторым и последним считался Самохин.

Когда дошла до него очередь, Швабра велел позвать его в класс и, поставив к доске, сказал с улыбочкой:

— Поведение — три. Троюшечка… По остальным — колы и двойки. Двоечки-с. Краса и гордость класса. Самохин Иван, вы достигли вершины славы. Получите ваши отметочки и останьтесь на час без обеда. Без обедика-с…

Самохин взял отметки и равнодушно, не рассматривая их, сунул в карман. Глядя прямо в лицо Швабре, сказал с чуть заметной улыбкой:

— «Я памятник воздвиг себе нерукотворный…» Правда, Афиноген Егорович?

На этот раз даже Швабра не рассердился.

— Вот именно-с, — засмеялся он. — Вы, Самохин, воздвигли себе такой памятник, какой никому никогда не снился. Память о вас не умрет. В назидание потомству здесь, в этом классе, будет врезана мраморная доска с надписью: «Хуже и глупее Самохина в нашей гимназии не было никого».

— А рядом, — сказал Самохин, — будет еще доска.

— То есть? — насторожился Швабра. — Это о ком же еще доска?

Самоху так и подмывало сказать: «О вас», но на такую прямую дерзость он не отважился и поэтому, прикинувшись простачком, ответил:

— Не знаю… Впрочем, про другого никакой доски не будет… О другом и так будут знать… Без доски…

На этом их разговор и кончился…

ТРИ ЗАПИСОЧКИ

Лобанова недаром дразнили крысой. Он и похож был на крысу. Ходил и вынюхивал, где что творится. Заметит группу ребят, подойдет тихо, сморщит мордочку и слушает. Уши у Лобанова большие, глазки маленькие, носик остренький. Из-под верхней губы глядели два острых зуба. Не хватало только крысиных усиков.

Любил Лобанов больше всего на свете что-нибудь выведать. Выведает, никому не скажет ни слова и устроит какую-нибудь-штуку. Устроит и тайно, один, потешается. Ни радостью, ни горестью ни с кем не делится. Все сам, все сам.

Книжку какую-нибудь читает, ни за что никому не покажет. Спросят:

— Интересная?

Молчит.

— На перемене будешь в чехарду играть?

Молчит.

Захочет — присоединится к играющим, захочет — не присоединится. Среди игры ни с того ни с сего может оставить товарищей и уйти.

Зато все, что делалось вокруг, было предметом живейшего внимания Лобанова. Ничто не могло укрыться от его взора. Если кто-нибудь хотел посекретничать, обязательно осматривался: нет ли близко Лобанова. Но и это не помогало. Точно невидимо и незримо он присутствовал всюду.

Такую черту у Лобанова как-то заметил Швабра. Заметил и стал ставить хорошие отметки. Лобанов не был умен и сразу не понял причины такой неожиданной щедрости. Разобрался он в этом позже.

Однажды Швабра вызвал его в учительскую и сказал с глазу на глаз:

— Вы хороший ученик, Лобанов.

Лобанов сузил крысиные глазки.

— Я на вас очень надеюсь, — продолжал Швабра. — Вы могли бы быть примером в классе, в особенности же по поведению. Да, по поведению…

Лобанов молчал.

— Вот скажите мне, — спросил Швабра, — кто на днях на уроке географии налил лампадного масла в чернильницу, которая стоит на кафедре? Ведь вы знаете.

Уж кто- кто, а Лобанов, разумеется, знал. Только вопрос Швабры его удивил несказанно. Как же можно не знать того, что является секретом в классе? А если Швабра не знает, то это даже странно. Всегда и все можно узнать. Но Лобанов не из тех, кто делится своими мыслями, чувствами, наблюдениями. Поэтому он и Швабре ничего не ответил, только чуть приподнял верхнюю губу и показал белый зуб.