Прекрасные и проклятые, стр. 88

На третий день ожидания нервы ее были на пределе. Она постоянно кусала внутреннюю сторону щек, пока та не стала сплошной кровоточащей раной и горела огнем, когда она полоскала рот листерином. Она так настойчиво ссорилась с Энтони, что он в бешенстве сбежал из дома. Но, напуганный ее беспримерной холодностью, примерно через час позвонил, извинился и сказал, что обедает в Амстердам-клубе — единственном, в котором он сохранил еще членство.

Это было после часу дня, и она, позавтракав в одиннадцать, решила прогуляться перед вторым завтраком и отправилась в Парк. Почту приносят в три. До трех ей нужно вернуться.

Был один из преждевременно теплых весенних дней. В Парке подсыхали дорожки, и маленькие девочки сосредоточенно возили под бестенными деревьями туда-сюда белые кукольные коляски, следом за ними парами следовали скучающие няньки, обсуждая друг с другом те огромной важности секреты, которые интересны, похоже, только нянькам.

Два на ее маленьких золотых часах. Она хотела купить себе новые, овальные, сделанные из платины и инкрустированные бриллиантами — но такие стоили побольше, чем беличьи шубы и сейчас были для нее недоступны, как и все прочее, если, конечно, ее не ждет дома именно такое письмо… примерно через час… точно через пятьдесят восемь минут… Десять минут, чтобы дойти, остается сорок восемь… сорок семь…

Хладнокровные девочки, катящие свои коляски по залитым солнцем, еще не просохшим дорожкам. Няньки, болтающие между собой о своих непостижимых секретах. Тут и там на газетах, расстеленных на влажных еще скамейках, обтрепанные мужчины, относящиеся, скорее, не к этому восхитительному сверкающему дню, а к тому грязному снегу, который обессилено хоронился по темным углам, ожидая окончательного истребления…

Миновала целая вечность, прежде чем она, войдя в сумрачный вестибюль, увидела чернокожего лифтера, совсем не к месту стоявшего в пятнах света от витражного окна.

— Нам есть какая-нибудь почта? — спросила она.

— Наверху, мадам.

Отвратительно визгнула кнопка на доске управления, и Глория стала ждать, пока он управлялся с телефоном. Стоны, с которыми лифт прокладывал себе путь наверх, просто убивали ее, этажи проплывали мимо как медлительные провалы столетий, каждый грозный чем-то своим, обличающий, значительный. Письмо — белое пятно проказы — лежало на грязном кафеле в прихожей…

Дорогая Глория.

Вчера днем мы просмотрели отснятый материал и у мистера Дебриса сложилось мнение, что в этой роли он хотел бы видеть женщину помоложе. Он сказал, что играли вы неплохо и в фильме предполагается небольшая характерная роль весьма надменной богатой вдовы, которую, он думает, вы могли бы…

Ничего не соображая, Глория поднимала взгляд, пока он не уперся куда-то под потолок. Но она не увидела противоположной стены, потому что ее серые глаза были полны слез. Зажав смятое письмо в руке, она прошла в спальню и опустилась на колени перед длинным зеркалом, вделанным в створку платяного шкафа. Это был ее двадцать девятый день рождения, и весь мир, колыхаясь, куда-то плыл перед ее глазами. Она хотела убедить себя, что все дело было в гриме, но ее чувства были сейчас слишком глубоки, слишком потрясены, чтобы их удовлетворило какое угодно утешение.

Она с напряжением вглядывалась в себя, пока не ощутила, как у нее сводит височные мышцы. Да — щеки у нее чуть впалые, уголки глаз подчеркнуты крохотными морщинками. Но сами глаза совсем другие. Да, совсем другие глаза!.. И тут она внезапно поняла, какие усталые были у нее глаза.

— Личико мое, — зашептала она в страстном отчаянии. — Милое мое личико! Не хочу!.. Не хочу без него жить! Господи, что с ним стало?!

Она медленно склонилась к зеркалу, потом, как на кинопробе, ничком повалилась на пол и разрыдалась. Это было первое неуклюжее движение в ее жизни.

Глава 3

Никаких вопросов!

В течение следующего года Энтони и Глория стали напоминать актеров, которые растеряли свои костюмы, да и гордость, чтобы продолжать в трагическом ключе, поэтому когда миссис и мисс Хальм из Канзас-Сити однажды вечером в отеле «Плаза» сделали вид, что не узнали их, — они ведь просто, как и большинство людей, побоялись заглянуть в уродливые зеркала собственной животной сущности.

Их новая квартира, за которую они платили восемьдесят пять долларов в месяц, располагалась на Клермонт-авеню, которая пролегает в двух кварталах от Гудзона в смутных далях сотых улиц. Они прожили здесь уже с месяц, когда однажды под вечер к ним заехала повидаться Мюриэл Кэйн.

Были безупречные сумерки на исходе весны. Энтони возлежал на кушетке, озирая Сто двадцать седьмую улицу в направлении реки, рядом с которой мог видеть только одинокое пятно яркой древесной зелени, которое сообщало Риверсайд-драйв сомнительную тенистость. За водным пространством располагались Пэлисейдс, увенчанные уродливо-решетчатой структурой парка аттракционов, — и все же скоро будут сумерки, и та же самая железная паутина воссияет на фоне небес, как заколдованный дворец над ленивым блеском вод тропического канала.

Улицы по соседству, как открыл для себя Энтони, были улицами, на которых играли дети — немногим приятнее тех, которые он привык проезжать на своем пути в Мариэтту, но того же, в общем, сорта; со случайной шарманкой или фисгармонией и бесчисленными парочками молоденьких девушек, бредущих под этими невысокими небесами в вечерней прохладе и в бесконечных мечтах до аптеки на углу за мороженым с содовой.

На улице сумерки, играют дети, неистово вопя что-то бессвязное, едва долетающее до распахнутых окон — и Мюриэл, которая пришла повидаться с Глорией, болтает с ним из чуть мерцающего мрака, повисшего по углам комнаты.

— Зажги лампу, почему мы сидим без света? — предложила она. — Мне даже как-то не по себе.

Он устало поднялся и подчинился; серые пятна окон исчезли. Энтони потянулся. За последнее время он отяжелел, над поясом безвольным валиком навис живот; его плоть обмякла и расползлась. Ему было тридцать два года и ум его представлял собой удручающее и беспорядочное месиво непонятно чего.

— Выпьешь немного, Мюриэл?

— Нет уж, только не я. Больше не употребляю. Что поделываешь, Энтони? — спросила она с любопытством.

— Да вот, процесс этот все время отнимает, — отозвался он без всякого выражения. — Дело поступило в апелляционный суд высшей инстанции — к осени так или иначе должно решиться. Хотя есть некоторые возражения насчет того, может ли вообще апелляционный суд рассматривать этот иск.

Мюриэл прищелкнула языком и склонила голову набок.

— Ну, молодцы! Никогда не слыхала, чтобы дело тянулось так долго.

— А, они все так тянутся, — промолвил он апатично, — все дела по завещаниям. Говорят, редкий случай, если решится за четыре или за пять лет.

— Ясно… — и Мюриэл отважно изменила тему. — А почему бы тебе не пойти работать, ты, лежебока?

— Куда? — довольно резко осведомился он.

— Да куда угодно. Ты ведь еще молодой человек.

— Если это комплимент, то весьма обязан, — сухо произнес он и с внезапной скукой добавил. — А тебя сильно беспокоит, что я не особенно рвусь работать?

— Меня это вовсе не беспокоит, но это должно беспокоить множество людей, которые заявляют…

— О, Боже мой! — горестно воскликнул он, — мне кажется, что за эти три года я не слышал о себе ничего, кроме диких россказней и добродетельных увещеваний. Я устал от этого. Если вы не хотите видеть нас, оставьте нас в покое. Я же не надоедаю своим бывшим друзьям. Но и сам не нуждаюсь в визитах милосердия, и в критике, замаскированной под дружеские советы, — и, словно извиняясь, добавил: — прости, Мюриэл, но, на самом деле, тебе не стоит вести себя как леди с бесплатным супом, даже если ты посещаешь представителей обездоленного класса. — Он окинул ее неприязненным взглядом своих налитых кровью глаз — когда-то глубоких, ясно-голубых, а теперь слабых, напряженных, безнадежно испорченных чтением в пьяном виде.