Во цвете самых пылких лет, стр. 26

40

Высокий мужчина, с которым разговаривал Славка перед тем, как встретиться с другом, был Мариамкин отец.

— Вон мой папка! — сказала она и показала в сторону мужчин, грудящихся на городошной площадке. — Хочешь, я тебя с ним познакомлю? Эй, привет! — крикнула она, подходя к городошникам.

Высокий, готовящийся как раз ударить, откликнулся весело, но тут увидал Славку, бросил и промазал.

— Кричишь под руку! — сказал он недовольно.

Мариамка жалобно посмотрела на отца, сморгнула.

— Пап, это Слава. Познакомься, пожалуйста.

— Слава, Слава… — забурчал отец. — Это из-за тебя она ночами домой приходит! Полуношники! Летом ночь сладко пахнет — гляди, парень, и ты, девка, гляди! — усмехнулся, почесал затылок. — По себе все знаю… Ну, как мне тебя звать — Слава, Вячеслав? А меня — Рустам Галиевич.

От Мариамки Славка знал, что отец ее работает на станции, машинистом маневрового тепловоза. Крупным носом, черным кудрявым волосом он напоминал персонаж фильма об итальянских мафиози. Дочь очень походила на него, но в ней все было соразмерно, изящно, будто выточено, а у отца — уж нос так нос, такого поискать, глаза так глаза — словно две выкаченные маслины, руки так руки — любому кузнецу впору.

Рустам Галиевич мягко сжал Славкину ладонь.

— Ухаживаешь за девчонкой — приходи домой, а то плохо буду думать. Мне ведь не надо, чтобы вы все время в квартире сидели, я все понимаю… А то — одна, знаешь, дочь появляется ночью, ничего не говорит…

— Замолчи ты, папка! — оборвала его Мариамка.

Он гневно что-то сказал ей по-татарски, и она ответила, упрямо поджимая губы.

— Не ругайте ее! — обратился Славка к Рустаму Галиевичу. — Она хорошая у вас! И это… нравится мне…

Мариамкин отец осекся, замолчал. Потом хлопнул Славку по плечу, щелкнул дочь в нос:

— Ладно, идите, что я — охранник вам, что ли…

41

Вышла на веранду девушка, стала читать стихи о любви; стихи были не очень интересные, главное в них состояло в том, что она любит некоего, но его интеллектуальность не поднимается до ее уровня, и это ее очень волнует.

Одно, первое, стихотворение послушали и несмело похлопали. После второго поднялся парень, косматый, небрежно одетый, и полез на веранду, выкрикивая:

— Преступление! О, это преступление! Поэ-эзия-я!..

Тут девушка исчезла, парень почитал стихи о том, что «коль целовать — так королеву, коль воровать — так миллион!»— и его тоже прогнали. После него еще несколько человек поднималось на веранду, одни стихи были хорошие, другие плохие, третьи так себе, и ребята то хлопали не жалея рук, то тихонько подсвистывали.

Вдруг все загудели, завытягивали шеи, зашикали друг на друга. На веранде оказались два парня в плотно обтягивающих их джинсах, простых безрукавках с рисунками. У одного в руках гитара, у другого — домра.

— Ой, что будет! Что сейчас будет! — жарко шептала Муза, отпустив Ваську и сжимая на груди кулачки.

Видно, этих двоих знали, они были известны.

— Слуш-шайте новую оперу! — крикнул парень с гитарой. — Под названием «Валера-падишах!»

Без промедления они ударили по струнам и запели. Суть оперы, как уяснили ребята с помощью той же Музы, состояла в следующем: на свете живет падишах Валера. У него есть три ценные вещи — глиняный тибетский божок, древесный корешок в виде русалки и портрет неизвестной старушки. С божком он разговаривает, на русалку смотрит, а старушку слушает.

Скажи дружище, старче колченогий,

— поет падишах Валера, —

Бежит ли сок по дереву, как кровь?
И жилы-корни соком набухают,
И листья-нервы в воздухе дрожат —
Не есть ли то живое существо?

Божок отвечает речитативом под домру:

И тигр, и дикий горный человек,
Лиана в джунглях, стойкий саксаул —
Мы все живем, страдаем и уходим…
Зачем, зачем? — вопрос неразрешим.

Валера:

И значит, дева, избранная мною,

(указывает на деревянную русалку)

Живая и достойная любви?

Божок:

Любовь? О чем ты говоришь?
Я, колченогий идол, слишком мудр,
Чтобы припомнить, что это такое!..

Сама русалка в их прениях не участвовала — ее тема лишь проходила в затейливой, но довольно внятной мелодии домры.

Время от времени в разговор вмешивалась старушка с портрета:

Закройте форточки,
Задерните гардины,
На стол поставьте толстую свечу,
Зовите Коломбину,
Пьеро и Арлекина,
Бедняжку Флоридора —
Я тоже жить хочу…

Какое это имело отношение к основной дискуссии, было непонятно.

В середине оперы падишах Валера куда-то исчезает — то ли на работу, то ли на учебу, то ли вообще неизвестно куда и на сколько времени: может, на месяц, может, на год. В его отсутствие вещи поют куплеты о любви к своему властелину.

Валера возвращается. Оказывается, он нашел свистульку и теперь свистит в нее все время, забыв об остальных сокровищах. Божок, русалка и старушка очень страдают и поют грустные арии. У свистульки не было ни темы, ни образа — она не объяснялась, а только пронзительно свистела. Свистел парень, игравший на домре; когда надо было петь, он выталкивал свистульку изо рта, и она болталась на шнурке, как амулет.

Опера имела успех весьма скромный: некоторые уходили даже во время исполнения. Васька внимательно слушал Музу, растолковывающую ему философскую суть этой вещи. А Славке слушать Музу не хотелось, ему хотелось самому подумать над содержанием. Опера ему понравилась, но еще больше понравились ее авторы: они нисколько не пижонили, а очень искренне пытались рассказать о том, о чем думали сами. Они не ждали аплодисментов: просто вытерли пот, поклонились и хотели уже с достоинством удалиться, как вдруг были остановлены голосом, идущим из глубины веранды:

— Будьте любезны, задержитесь на минутку!

Ребята устало переглянулись, пожали плечами и остались. Какой-то человек раздвинул их, встал в середину и произнес, обращаясь к зрителям:

— Сейчас мы имели дело с профанацией искусства.

42

Друзья переглянулись.

— Ты что-нибудь понимаешь? — спросил Васька, толкнув Славку в бок.

— Да… это номер! — ошеломленно произнес тот.

Уж кого-кого, а этого человека меньше всего ожидали увидеть они на веранде городского парка. А человек вещал:

— Сейчас мы имели дело с профанацией искусства. Идеалов, которые завещали нам классики. И кто, кто осмелился посягнуть на них? Юнцы, у которых молоко на губах не обсохло. Они осмеливаются выносить на общий суд свои незрелые, вредные опусы. Чувствуют на это, видите ли, моральное право. Так скажем же им от имени общественности: долой! Долой! Да здравствует настоящая поэзия, да здравствует настоящее искусство!

И «микробиолог Сережа», вынув откуда-то небольшую книжицу, взмахнул ею над головой.

Зрители загудели: намечался скандальчик, и они требовали его продолжения. Но парни с гитарой и домрой, не вступая в дискуссию, покинули веранду.

— Баратынский! — возгласил картежный аферист и раскрыл книжку.

— Это же моя! — воскликнул Славка. — Клянусь, Васька, это моя!