Рой, стр. 47

Сыновья после этого смирели и на отца посматривали так, будто он виноват. А в чем вина-то его? Однажды не выдержал и высказал то, что думал, глядя на затурканных ребятишек. Мол, дайте им воли, что вы детей-то на цепочках водите, что вы их мучаете. Вспомните, как сами росли. Говорил сыновьям, а попал в снох. Где уж теперь привезут внуков… У Тимофея другое дело, там все старшие уже в няньках у младших, там отдых суровый, всем сопли вытирать – рук не хватит. Ладно, снохи – городские барышни, на других хлебах вскормлены, а сыновья-то что? Другого хлеба попробовали, так свой уж забыли? Кто их оберегал от детства? Некому было нянчиться, друг друга воспитывали и на ноги поднимали. И ничего, от ребятишек не прятали, по-за углами с матерью не шептались.

В начале пятидесятых, когда колхоз в Стремянке доживал последние дни, под снег ушло двадцать гектаров овса. Приехал Егор Егорович Сенников, постращал и дал неделю срока. Убрать овес и думать было нечего: снег упал ранний и глубокий, комбайн и трактор утонули на поле. И тогда председатель колхоза вместе с председателем сельсовета собрали котомки и стали ждать конца срока, определенного Сенниковым, и начала другого срока, который им должны были определить. Что пережил Заварзин в эту неделю, то же пережили и дети. В избе стояла мертвая тишина, никто не засмеется, не заговорит громко, а если и заплачет, то тихонько, в дальнем углу на полатях, чтобы никто не слышал. Ни мать, ни сам Заварзин детям и слова не сказали о грядущей беде. Лишь у дверей на гвозде висела котомка со сменой белья да на любой скрип сеночных дверей вздрагивала мать и белел отец. На счастье, за два дня до срока снег согнало с полей, мать взяла ребятишек – Тимка на руках, двое старших за подол держатся, – прошла по селу, поклонилась всем в ножки: спасайте, люди добрые, гибнем ведь, гибнем! И ребятишки кланялись, только молчали, глотали слезы. Вся Стремянка вышла на овсы – с косами, с серпами, по колено в грязи. За два дня скосили, сжали, соскобли в подолы эти двадцать гектаров. У Ионы с Сергеем коросты на пальцах едва к рождеству сошли…

Страданью в семье не учили. Его было слишком много, большого и маленького, но на всех поровну, как хлеба. И состраданью не учили, ибо, хлебнув первого, невозможно было не изведать второго. Попробуй-ка научи сострадать, если человек с детства не страдал, если боится даже самой малой боли, пустякового неудобства и если его всю жизнь предохраняли от страданий. Что же им, на пальцах объяснять, почем фунт лиха?.. Взять Сергея, его жизнь, еще до середины не дожитую. Откуда же в нем столько усталости? И мысли иной раз какие-то стариковские… И вообще, отчего люди так скоро уставать начали? Первое поколение живет без войны, без нужды. Но вот приедет Тимофей – смотреть на него жалко. Будто на нем целину подымали. Ну ладно, поскребыш, как ни говори, в разъездах, и работа у него нервная, опасная. Но Сергей-то что? Последний раз был, так за двое суток хоть бы раз улыбнулся, хоть бы веселое что рассказал. А то молчит, молчит и, видно, страдает…

Уж их ли не учили страданию? Их ли оберегали?.. Понятно, образованному человеку жить вовсе и не легче. Наоборот, пожалуй, тяжелее. Но у кого жизнь легкая-то была? Вон какие времена переживали, а ничего, еще и веселиться успевали…

Василий Тимофеевич наконец отогрелся, однако забросил в печь еще несколько заготовок и отошел к окну. Стояла глубокая ночь, совсем по-зимнему мерцал снег, расчерченный длинными голубыми тенями, и в этом неподвижном безмолвии где-то далеко-далеко скакал по земле призрачный огонек: то ли приблудившаяся машина, то ли носила кого-то нелегкая… Заварзин хотел было вернуться к печи – спину уже стягивал холод, но в следующую секунду обдало жаром. Огонек-то был рядом, на огороде! И нес его человек в длинной одежине!

Заварзин выбежал на улицу, перепрыгнул через хрустнувшее прясло в огород. Старец Забелин, подсвечивая себе керосиновым фонарем и вытянув вперед руку, шел по снегу и тихо звал кого-то. Василий Тимофеевич схватил его в охапку, потянул к избе:

– Что ты, что ты, дед? Куда ты? Домой, пойдем домой.

– Василий, Василий, – одеревеневшими губами шептал старец. – Я ведь тебя искать пошел… Хватился – изба-ти пустая…

Заварзин принес его в старую избу, посадил возле жаркого печного зева, стащил валенки.

– Ноги-то как лед, – ворчал Василий Тимофеевич. – Куда тебя понесло? Спал бы да спал.

– Дак не спится, – слабо улыбался Алешка. – Закрою глаза и думаю, думаю… Ты фонарь-то мой куда дел? Ты его принеси-ка и рядом поставь. Мне мои лешаки-то говорят, будто у меня какое-то сумеречное состояние. А они-то сами, не в сумерках ли?

14

Часов в восемь, когда откричали в Стремянке самые сонливые петухи, на заварзинский забор взлетела одинокая курица и, вздыбив перья на загривке, вдруг заорала по-петушиному. Настоящего кукареканья не вышло: два колена еще вытянула кое как, на третьем же сорвалась, захрипела и, умолкнув с широко раскрытым клювом, покосилась в небо красным от натуги глазом.

Катя Белошвейка торопливо прошла в калитку и швырнула в курицу комом земли.

– Кыш! Кыш, тварь ты эдакая!

Курочка невозмутимо осталась на заборе, и над Стремянкой разнесся еще один ее вопль.

– Поглядите на нее, а? – возмутилась Катя, подыскивая, чем бы кинуть еще. – Есть кто живой? Вы что, не слышите?

Тимофей натянул брюки, рубашку и, сонно щурясь, вышел на крыльцо. Утро было теплое и мягкое, как конские губы, берущие хлеб с ладони.

– Здравствуй, Катерина. Ты чего так рано кричишь?

– Вы что, спите до сих пор? Не слышите? Курица-то совеем излукавилась, петухом орет!

– Пускай орет! – засмеялся Тимофей. – Ты к Ионе? Так он на пасеке остался…

– Господи! – возмутилась Катя. – Не к добру это, Тимофей! Говорят, в какую сторону кричит, оттуда и беды ждать, а то и вовсе покойника. Лови и руби ее!

Тимофей помотал головой, огляделся в поисках топора, но вместо него увидел опорки резиновых сапог, обулся и торопливо зашагал к сортиру. В этот самый момент курица выгнула шею и сипло прокукарекала.

– Чудеса природы! – восхищенно сказал Тимофей. – А ты еще не кукарекаешь, Катерина? Хотя, да…

– Руби, говорю! – оборвала она. – Ишь, на ваш дом кричит!

– Я вот ей покричу! – пригрозил Тимофей.

Катя спугнула-таки курицу с забора и, расставив руки, загнала в угол, крепко взяла за крылья. Курица, закатив глаза, поуркивала и не вырывалась. Тимофей принес топор, зарубил последнюю в хозяйстве курицу и бросил в ведро, поставленное Катей.

– Где отец? – спросила она. – Не приезжал?

Тимофей вытер руки о штаны, и веселость его разом спала.

– Он же Алешку ищет. Старец наш куда-то утопал…

– Да я все знаю! – прервала его Катя. – Отец ночью был у нас, к дяде Саше Глазырину приезжал, чтоб в милицию сообщить. Где он сейчас?

Тимофей пожал плечами и сел на ступеньку крыльца.

– Он и сюда ночью заезжал, когда мы с пасеки приехали с Серегой. Говорит, сидите пока дома, я проеду до реки, может, на пароме…

– Ну и бестолочи же вы! Вся семейка такая: – Ванька дома – Гришки нет. Дядя Саша уже нашел вашего старца!

– Где? – удивился Тимофей.

– В Яранке! – Катерина подобрала складчатый подол и села рядом с Тимофеем. – У Ощепкина… Под утро уже пришел! А теперь Василий Тимофеич куда-то пропал. Я всю Стремянку объехала, на пароме была…

– Ладно, хоть старец нашелся, – сказал Тимофей. – А батя поездит да вернется.

– Нет, мужики, так не пойдет! – отрезала Катерина. – Если отца на пасеке нет, поезжайте с Серегой за реку, до поста ГАИ. Узнаете, проезжал – нет. Что-то на душе неспокойно, предчувствие какое-то…

Тимофей засмеялся, приобнял Катю.

– Ну и сношка у меня будет! Ты же нас в одном доме затуркаешь! Я же переезжать надумал!

– Кто? Сношка? – переспросила она с вызовом. – Сейчас, разбежалась! Спотыкаюсь прямо…

– Если большак возьмется – не уйдешь, – серьезно сказал Тимофей. – Вчера посмотрел на него… За горло возьмет.