Рой, стр. 41

Человек находился рядом, в трех шагах, но почему-то ничего не предпринимал и даже не шевелился. Зверю достаточно было одного прыжка, чтобы придавить противника к земле и хватить старыми, обломанными клыками хрупкое горло. И, пожалуй, он бы сделал это, если бы не слишком спокойное и ровное дыхание человека. Необычное поведение возбуждало любопытство. Медведь мягко приблизился и остановился, нависнув над головой спящего.

Он впервые был так близко к человеку. И в этом ощущалось что-то волнующее и пугающее. Он разглядывал его лицо, осторожно нюхал одежду, руки, волосы и тихонько отфыркивался: от человека смердило хуже, чем от медведя весной, после зимней спячки. Спящий человек был совсем не страшен и не казался таким грозным, как во время облав и погонь. Наоборот, был как будто безобидным и незащищенным: ни когтей, ни клыков, ни шерсти на теле.

Рядом с кострищем, завернувшись в тулуп, лежал еще один человек; легкий ветерок, раздувая угли, обсыпал его белым пеплом. Медведь обнюхал и этого – смердило так же, сунулся к ведру на огне. Похоже, варили мясо, но вода выкипела, и теперь снизу подгорало. Он опрокинул ведро, покатал его по земле, вытряхивая содержимое, и стал собирать еще горячие, жирные кусочки. Мягкие косточки похрустывали на зубах, и желудок наполнялся пищей слаще, чем мед. Управившись с мясом, он слизал с земли застывший жир, съел нарезанный крупными ломтями хлеб, лежащий на газете, позвенел пустыми бутылками и посудой: больше ничего съестного не было. Тогда он снова сунулся в ведро, вылизал пригоревшее мясо, сплющил лапой тонкую жесть, но вдруг бросил все и мягко отскочил в сторону – рядом с ведром, откинув голову, лежала собака.

Он мог ожидать от человека любой оплошности, но собака-то, хоть и живущая рядом с людьми, все-таки оставалась зверем и должна была почуять его, а если не почуять, то предугадать. С собаками он много раз был один на один, дрался с ними, порол им животы, а то и умышленно подбирался к деревне в бродяжную зиму, чтобы поймать и задавить зазевавшегося пса. Но вот так, живую и недвижимую собаку видеть еще не приходилось.

Медведь, не теряя бдительности, приблизился к ней вплотную и тихонько потянул носом. Пахло привычно – псиной, но к этому запаху примешивался такой же, как источали лежавшие на земле люди.

Медведь отошел, принюхался к запахам пасеки.

В этот момент человек, лежащий у костра, приподнялся, обмел пепел с лица, плотнее закутался в тулуп и ошалело уставился на зверя. Он ничего не говорил, не кричал, только судорожно хлопал широким ртом. Медведь стоял напротив него в нескольких метрах, и человек вдруг пополз, пятясь задом, быстро перебирая руками, пока не втиснулся спиной в колесо странной крылатой машины. Только тут у него прорезался голос – сиплый, тоскливый, отчаянный. Медведь смотрел спокойно, хотя напряг тело, чтобы в любой момент прыгнуть в сторону и исчезнуть в темноте. Человек же, подвывая, встал на ноги и быстро вскарабкался на крыло, потом на крышу машины. И оттуда загремела раскатистая, частая брань.

Медведь отскочил на кучу земли и помчался, не разбирая пути.

И уже немного позже, когда он был на безопасном расстоянии, до слуха отчетливо донесся жалобный, мучительный визг собаки. За свои ошибки человек очень редко расплачивался собственной шкурой, но зато никогда не щадил чужой. Собака же платила за все, и еще за то, что была зверем и отчасти принадлежала человеку.

То ли уж ночь такая неудачная выдалась, то ли в мире что-то резко изменилось, но медведю не повезло и на четвертой пасеке.

Он выбрел к ней на рассвете и, приближаясь к леваде, – почувствовал неладное. На широком старом пне стояла кадушка с медом. Он принюхался, снова подозревая ловушку, но железом не пахло. Все было очень тихо, мирно и доступно со всех сторон.

Он хорошо различал, где человек допускал промашку, а где действовал умышленно, хотя, казалось, вне всякой логики. Обычно люди прятали мед и улья за прясла, заборы и даже колючую проволоку, выпускали собак, караулили сами с ружьями и прожекторами, а тут словно нарочно выставили мед на его пути. Это напоминало выброшенную для привады падаль, чтобы потом, когда зверь привыкнет жрать на дармовщинку и потеряет осторожность, поставить капкан или еще опаснее – самострел.

Предчувствовать поведение людей в природе медведь умел. Но он не мог понять, что колючая проволока, мертво спящие люди, их прирученные собаки и выставленный за пределы пасеки мед – звенья одной цепи: с людьми что-то происходило, что-то менялось в их поведении. Своим звериным умом он воспринимал их всегда одинаковыми, какими люди были и сто, и тысячу лет назад – с тех пор, как человек противопоставил себя природе и вступил с ней в единоборство.

Порой у медведя возникали какие-то позывы, смутные толчки в зверином сознании, и мощный голос инстинктов неожиданно замолкал, уступая необъяснимым, непонятным даже для человека ощущениям и поступкам. Почему-то он цепенел, услышав голос кукушки или весенний стук дятла; его привлекали и зачаровывали блестящие, совершенно несъедобные предметы и дребезжание щеп елового пня.

Взамен способности анализировать события, он владел острейшей интуицией и чувствительностью, которые человек, отмежевав себя от природы и доверившись рассудку, бесследно утратил. А утратив, из гордости не признавал их у других живых существ. Человек искусно маскировал и уничтожал запах железных капканов у привады, но когда зверь обходил ловушки стороной либо вовсе не притрагивался к такому корму, то человек сваливал все на звериный нюх, реже на свою оплошность. Люди устраивали облавы, травили зверя собаками, и если охота не удавалась – винили ружья, лесную чащобу, погоду, собак – одним словом, все что придется, но только не хотели признавать в звере силу интуиции и возможность предугадывать, способные тягаться с рассудком.

Зверь бродил возле оставленной для него пищи, не смея тронуть ее и не смея переступить невидимую грань, которая была опаснее колючей проволоки…

Он возвращался в свой заповедный угол только на следующую ночь, тем же путем. Еще было время нагулять жиру и залечь в берлогу, но голодная злоба будила в нем поведение бродяги-шатуна. Так и не собрав дани с пасек, он вышел на дорогу и направился к селу. В предутреннем тумане у околицы он увидел пасущуюся стреноженную лошадь. Туман был кстати: забивал нюх лошади, скрывал его от глаз людей из близко стоящих домов. Зайдя сбоку, он сделал несколько прыжков, ударом лапы сбил коня с ног и сломал ему хребет. Добыча еще билась в конвульсиях, а он уже волок ее подальше от жилья, пьянея от вкуса свежей крови.

В то утро он возвращался на дневку в заповедный угол гарей меланхоличный и тяжелый от сытости. Можно было уйти в укромное место и отлеживаться, переваривая пищу и перегоняя ее в спасительное сало, но сытость не притупила разбойничьего азарта. Это было рискованно и в высшей степени бесхозяйственно – равно как пастух вдруг начал бы резать свое стадо без нужды и разбора, – однако он спустился к изгороди и стал рвать проволоку. Но первое же прикосновение к ней вдруг ударило резкой и пронизывающей, как пуля, болью. Он отскочил, фыркнул, вылизал совершенно целую подошву лапы и снова рванул колючку. Неведомый, бесшумный удар пробил все тело и был настолько силен, что сшиб его на землю. Бандитский азарт мгновенно исчез. Медведь прыгнул в траву, приникнув к земле, осторожно осмотрел изгородь, белеющие ульи за ней и никакой видимой опасности не обнаружил. Даже собака не лаяла.

И проволока на изгороди была точно такая же, как прежде, – белая и безобидная, как росная паутина бабьего лета.

13

Сколько жили вятские переселенцы в Сибири, сколько существовали два села из некогда расколовшегося одного, столько же и собирались вернуться назад, в российскую Стремянку, на речку с цветочным названием Пижма. Были времена, когда неимоверная эта тяга слабела, если жизнь сибирская налаживалась, но слишком мало отпускала судьба вятичам сибирской благодати. Собирались почти каждый год, причем стихийно: кто-нибудь один из жителей двух сел ударит шапкой по земле, обложит постылую сибирскую жизнь, глядишь, и пошла волна – уедем! Уедем! Провались оно все! Домой поедем! И уж было искали; кому продать избу, скотину, однако каждый раз переезд откладывался еще на год – жалели некопаный огород, некошеные луга, прошлогоднее сено.