Жора Жирняго, стр. 34

Там он возникал ежепятнично — в неотъемлемом, даже как бы неразъемном с головой аксессуаре, ставшем в некотором роде его, Жориным, Trade Mark, если не сказать Logo (ну да: пушкинские бакенбарды, лермонтовский ментик, базедовы салтыково-щедринские очи, пешковские усищи, есенинский чубчик кучерявый — и т. д.).

Итак, Жора еженедельно взлезал на свой шесток (от чего тот трещал и страдальчески прогибался) — то есть взгромождался на самую верхотуру этой колонки — и оттуда, наподобие Импровизатора из «Египетских ночей», с незамутненной, наработанной поколениями Жирняго, бесперебойной бойкостью порол правду-матку, сапоги всмятку, на любую тему.

Не возникала еще такая закавыка в подлунном мире, которая бы заставила Жору, потупив очеса, хоть на малую толику усомнился в своей компетентности. У некоторых болезненно мнительных читателей возникала даже невольная аберрация: казалось, все эти «общественные вопросы» высосаны из жоро-жирнягинского хваткого перста — причем всецело для того, чтобы поддержать его, жоро-жирнягинский, уровень матпроживания. А других задач и целей у этих вопросов нет. Словно бы даже этих самих вопросов — и даже никакого общества нет! — а есть только Жора Жирняго с его мифологическим обжорством — аберрация, полярная той, которая постигла подданных голого короля, но все равно аберрация.

Изюминка состоит в том, чем же именно — ради такой жизненно важной цели — сочинитель захламляет мозги ближнего. Вспомним Чехова, который с тихим отчаянием призывал по возможности облагородить половой инстинкт! Почему он обошел вниманием инстинкт пищевой? Видимо, на такие воззвания ему уже не хватило здоровья.

Итак, вот — значительно сокращенный — перечень предметов, по поводу которых Жора-в-Шляпе бесперебойно выдавал his point of view: качество нашего мяса; наши отцы и не наши дети, цена нашего аборта; из чего у нас делают мыло; нитратные добавки в говядину; тотальная девальвация демократии; наша экзистенция метафизики; наша метафизика экзистенции; спрос на смоквенские кисломолочные продукты; качество — всегда враг количества; жены и любовницы новых русских и традиционных французов; западная сегрегация интеллектуалов; климактерический климат; курение нам не так страшно, как алкоголизм; возрождение нашей смоквенской суверенной безнравственности; западное вегетарианство как часть оппортунизма; татуировки — это не для наших женщин; некоторые деловые преимущества английского языка; мы не рабы; настоящих либералов нигде в мире нет; мира нет среди либералов; релятивизм как догма; их политкорректность — это сектантство; мусорный ветер перемен; интеллигенции на западе нет; мы ленивы и нелюбопытны; наше безвременье; наша свинина на рынке и в магазине; смоквитянин и несмоквитянин на рандеву; наши нищие — это загримированные актеры; их феминизм и наша наркомания — это одно и то же; токсикомания и коммунизм — это одно и то же; тоталитаризм и литотатаризм — это одно и то же; шовинизм и вишонизм — это одно и то же; демократия и либерализм — это не одно и то же; свинина и телятина — это не одно и то же; антисемитизм и антисионизм — это не одно и то же; панславизм и евразийство; менты и уркаганы; Ромео и Джульетта, etc. — в принципе, несмотря на разношерстность и разнокалиберность, все эти безбрежные поля человеческой мысли легко подходят под общий знаменатель: «а вот еще такой случaй был».

Представленный перечень касается лишь одной газеты, где Жора рождал перлы еженедельно, но он «не мог молчать» и в других изданиях, среди которых фигурируют, конечно, «Факел», «Юный кооператор», «Луженая глотка», «Люберецкие бублики», «Молодежный полюс», «Страховой полис», «Смоквенский предприниматель», «Известия», «Маяк бизнесмена», «Юрьев день», «Брачная ночь», «Календарь банкира», «Седьмое небо», «Улов», «Ось координат», «Новый Свет», «Вестник Азиопы», «Перемен!», «Цыпленок жаReNый», «Место встречи» — and so on, and so forth. Зачатие этих эрзац-шедевров производилось не чем иным, как «наязыченным пальчиком» (прелестное, по-моему, словосочетание, изобретенное молодой подругой Тома, применительно, правда, к иной ситуации).

Итак: чукча сажает картошку. Закопает и тут же выкапывает. Ну, и съедает тут же. Закопает — тут же выкапывает — съедает. Такой вот цикл. Подходит некто (допустим, горе-шпион), спрашивает: ты чего, чукча, делаешь? А тот: сажаю картошку, тут же выкапываю и ем, однако. А почему ты, чукча (спрашивает горе-шпион), ее сразу выкапываешь и ешь? (Действительно: почему? Что сказали бы корифеи из «Что? Где? Когда?»?) А по-то-му что… ку-ша-ть о-чень хот-ца… од-на-ко, — выдает чукча из желудочно-кишечных недр своих, под завязку забитых сырым корнеплодом.

Знаю: сейчас Тома распинать будут. За вульгаризацию объяснений. Можно подумать, — скажут присяжные заседатели, — что modus vivendi этого писательского типа, по имени Жора Жирняго, продиктован исключительно необходимостью жрать, жрать и жрать. Иной пытливый читатель добавит: а вот граф Толстой (Лео), например, не мог молчать. Он просто молчать не мог: может, у него эхолалия была, может, еще что — то есть он активничал вовсе не потому, что он хотел жрать, жрать и жрать.

Аргумент неверный — о, наивные оппоненты Тома, его целомудренные, его чистые читатели, развращенные классическими мифами рус. лит-ры. Ежели б Жора «не мог молчать», он бы чего художественного на-гора, глядишь, и выдал бы, а упомянутые маловысокохудожественные (хотя и резонные) газетные инвективы ясно указуют на источник его бед: а именно — двигала дланью его хваткой ох не сильфидообразная муза, но яростные и беспощадные желудочные энзимы, клокотавшие, как на раскаленной сковороде: жрать, жрать, жрать.

— Фу-ты, ну-ты, ножки гнуты, — возразят присяжные заседатели, — ну можно подумать, что у человека смертного одна радость в жизни, одна ее мотивация. А властишка, к примеру? а гонорок? а например, брюлики?

Ах, любезные, — возьмет последнее слово (в предчувствии бесповоротного остракизма) Том, — да неужели вы не уясняете, что, кабы не эта пожизненная необходимость жрать, так не сидели бы мы друг у друга на голове, аки пауки в банке, с этим желудочным соком в складчину, с этой соборностью половых органов, со сложноразветвленной грибницей общих, намертво взаимнопроросших кишок и мозговых извилин! Что, ежели бы не потребность жрать, так и не было б вовсе на свете ни властишки, ни гонорка, ни брюликов, ни конституции, ни проституции, ни подневольной контрибуции, а разлетелись бы мы привольно в бездонном голубом эфире, как трепещущекрылые эльфы, — кто куда, кто куда — ну, например, сбирать золотой нектар с золотых инозвездных цветов (исключительно из эстетических соображений, заметьте).

Глава 23. Профессия: телепузик

«Тиливизол — это такой телемок, где дядя Жора Жирняго живет».

Определение телеящика, данное трехлетним жителем г. Смоквы.

«Смотреть телевизор страшнее, чем жить. Это я вам точно говорю».

И. П., обозреватель центральной смоквенской газеты.

Жора, как и его ханско-мандаринские предки, не имел никаких иллюзий насчет природы простолюдина. Однако, зачерпнув опыта новейшей истории, он начал чрезвычайно ценить одно его питательное свойство. Питательное — значит вот что: если его, простолюдина, правильно подпитывать-орошать, окучивать-унавоживать, то у этого пасленового, у ботвы, в смысле, зреют такие разлюли-наливные клубни, которыми можно бесперебойно питаться до самого гробового входа — притом так сладко, как разве что деды едали. Цитата «Ленивы и нелюбопытны» — некорректна. «Ленивы» — это в точку: раб не может быть не ленив. А «нелюбопытны» — чушь. Смотря до какого предмету?

С учетом вышесказанного, взялся Жора регулярно погружать телеса свои изобильные в лохань телеящика. И в той упомянутой чудо-лохани култыхался-бутлыхался Жора, как демон океанический Левиафан. Но то был Левиафан-зверь, затиснутый судьбой-индейкой в кубическое узилище — а потому скукоженный там до габаритов жабенка. Как следствие того (в смысле: будучи нещадно скукоженным), Жора натужно острил, всячески «интересничал» и порол чепуху ахинескую (т. е. хорошо отфильтрованную «правду-матку»).