Жора Жирняго, стр. 3

Ежели бы чревоугодие А. Н. Ж. носило характер так себе, страстишки, дюжинного грешка, расхожей слабости, то беспощадный язык любезного ему народа в единый миг смял бы сего незадачливого Гаргантюа — и смёл бы бесследно: смоквитяне презирают середину; пред экстремальностями же благоговеют и подобостраствуют. Живот А. Н. Ж., легко вмещавший и корову, и быка, и кривого пастуха, внушал толпе не только трепет священный, но и основывал бесспорное право Писателя ручкаться, обниматься и лобызаться с самим Кормчим-Кормильцем: титан к титану, кирпич на кирпич, ворон ворону аппетит не испортит.

И потому, когда вы в черно-белой телевизионной хронике имеете честь лицезреть Писателя А. Н. Жирняго, подпирающего плечом гроб какого-нибудь безвременно, но не беспричинно почившего собрата (с другого бока, то и дело тараня экран сапожищами и орошая слезищами усы, гроб поддерживает Кормчий-Кормилец), то именно в этот момент — держа пред мысленным взором Жору Жирняго, во всех его энтомологических метаморфозах, — вы, с особой четкостью и, возможно, запоздало, осознаете закон наследственности. В формулировке Менделя-Бора, переложенный на русский, этот закон звучит так: от осины не родятся апельсины.

Однако история, в том числе история литературы, есть синьора не то чтобы справедливая, но уж всяко непредсказуемая. В конце концов (забежим вперед) сложилось так, что, несмотря на раблезианский размах, А. Н. Ж. числится, главным образом, в разделе примечаний. Примечания эти относятся к сочинениям одного бездомного гения, обглоданного до костей вшами и утопленного в параше (то есть достигшего финальной фазы Великого Русского Испытания на Прочность и подошедшего вплотную к Судьбоносному Просветлению) — иными словами, медленно и люто угробленного там, где ему удалось впервые в его недолгой жизни получить крышу над головой: in the concentration camp (Primorsky Kray). По элегантному совпадению (на которые так щедра судьба, создавая новые гармоничные аккорды) в тот самый момент, когда гений, выкрикивая безумные свои вирши, уже захлебывался в параше, его собрат по перу, А. Н. Ж., самым рискованным образом подавился гусиной костью, но был спасительно поколочен по спине челядью и домочадцами. В примечания он попал исключительно благодаря случаю: гений, в те поры еще бездомный (еще не на нарах), мучимый (но не замученный, однако, до летальности) влепил А. Н. Ж. сочную (так хочется думать) оплеуху. (Ах! следуя свидетельствам очевидцев, следует признать, что пощечина была никакая не сочная, а кривая, судорожная, нелепая — как и все, что предпринимал гений в области дел практических…)

Недавно недалеко от Парижа, при прокладке новой теплоцентрали, были обнаружены так называемые берестяные грамоты Фредерика Луазо (по имени нашедшего), на которых, от нищеты кармана, т. е. за отсутствием целлюлозы, писал свои воспоминания некий быстро профукавший Нобелевскую премию русский изгнанник (ехидно прозванный крестьянами своей бывшей усадьбы Клочком — за форму бородки). Вот какую аттестацию он дает А. Н. Жирняго: «...восхитительный в своей откровенности циник... <...> Страсть ко всяческим житейским благам и к приобретению их настолько велика была у него, что, возвратившись из эмиграции в... (Истлело. — Т. С.) он, в угоду... (Истлело. — Т. С.) тотчас же принялся... за сочинения пасквилей на тех самых буржуев, которых он объедал, опивал, обирал „в долг“... <...> Он врал всегда беззаботно, легко... <...> В надежде на падение дорвавшегося до власти русского люмпена некоторые парижские богатеи и банки покупали в первые годы эмиграции разные имущества эмигрантов, оставшиеся в... (Истлело. — Т. С.); Жирняго продал за 18 000 франков свое несуществующее имение и выпучивал глаза, рассказывая мне об этом: — Понимаешь, какая дурацкая история вышла: я все им изложил честь-честью, и сколько десятин, и сколько пахотной земли и всяких угодий, как вдруг спрашивают: а где же находится это имение? Я было заметался, как сукин сын, не зная, как соврать, да, к счастью, вспомнил комедию „Каширская старина“ и быстро говорю: в Каширском уезде, при деревне Порточки... И, слава богу, продал!» Вот его другая (по сути, та же) речевая характеристика: «Я не дурак: тотчас накупил себе белья, ботинок, их у меня шесть пар и все лучшей марки и на великолепных колодках, заказал три пиджачных костюма, смокинг, два пальто... Шляпы у меня тоже превосходные, на все сезоны... (Все это куплено на деньги прекраснодушного „буржуя“. — Т. С.) <...> ...покупать я люблю даже всякую совсем ненужную ерунду — до страсти!»

Всякий смертный в конце концов остается тет-а-тет со своей — хошь-не-хошь, неслучайной — легендой, иногда с одной-единственной фразой: «Карфаген должен быть разрушен!», или: «И ты, Брут!», или: «Рубикон перейден!», или: «И все-таки она вертится!..» Писатель А. Н. Жирняго в памяти неблагодарных потомков более всего ассоциируется аж с двумя фразами: «Ничего путного из вас не выйдет, не умеете вы себя подавать!» (Нобелевскому лауреату) и «Все мошенничают, друг мой!» (любому встречному-поперечному).

Подведем итог: наступлением любой новой эпохи представители соответствующего поколения Жирняго всякий раз разрабатывали обновленный стратегический план подползания, для чего созывался семейный совет. (Об этом семействе, со времен изобретения электричества, в Петрославле говаривали так: «Все Жирняго даже по паркету ходят в кошках», — имея в виду приспособления, с помощью которых монтеры взлезают на столбы электропередачи.) На семейном совете избирался наиболее молодой (пробивной, продувной) представитель. В его обязанности входило: рекогносцировка на местности, держание носа по ветру, разработка тактического план взлезания, преодоление известных трудностей протискивания, связанных с некондиционной комплекцией, и наконец усаживание (водружение).

Ну и что? — возразит растленный танталовыми телеблагами смоквитянин, чья голодная бурсацкая юность пришлась на бесконечные семидесятые. — Рыба ищет, где глубже, а человек ищет, где рыба…

Ох, если бы! — скажем мы. — Ох, кабы рыбой все ограничилось!

Но рыба (давая этот неуместный библейский отсвет) еще мелькнет в нашем повествовании.

Глава 3. «Я лучше блядям в баре буду подавать ананасную воду!..»

Теперь сделаем некий флэш-бэк и обратим взор к зачинателю рода, который в доаристократический свой период звался как-то совсем незатейливо — Петров, Петраков, Петрищев, Петрухин — что-то в этом духе. Смоквенская Клио о сем умалчивает, поскольку он, заполучивши дворянство, собственноручно вымарал в церковных архивах все сведения о венчаниях, крещениях и отпеваниях, относившихся к его линии. Ему хотелось начать жизнь с нуля. И он это сделал.

Нулем, то есть обращенным в нуль посредством мученического убиения, оказался царский сын. Случилось так, что деспот, властишку обожавший превыше собственной жизни, к тому же хворавший рецидивирующей паранойей, заподозрил в измене собственное семя, а именно наследника. Чадо выросло хрупким, болезненным, любящим более всего крыжовник, качели да перины мягчайшие в сопряжении с благоверной супругою. Узнавши про папашины глюки, сын, как был, в одних портах, с женой одесную, кинулся к басурманам, иноверцам поганым — хотя б и лягушек жрать, а все же таки в живых быти.

И вот тут-то тиран призвал к трону своему зачинателя рода Жирняго — тогда еще просто Петра, сына Аристарха, который, правда, успел снискать среди поднаемных земляков своих, с голодухи утекших в новую столицу, славу молодого Шекспира: за посильную мзду он бойко кропал для их женок и родших, на псковской сторонке оставленных, презанятные письма. Получавши депеши сии, свекрухи с невестками на радостях в хороводы пускались: по депешам-то выходило так, что сын примерный, он же благочинный супруг, в столице времени даром не теряет, мошну сребром-златом знай себе набивает и купит к Пасхе, как обещался, шаль с цветами-ромашками, трехведерный самовар, а то, глядишь, и бурую коровенку. А в так называемой «реальности», которой не брезгует разве что желтая журналистика, этот сын беспутный, он же бесчестный супруг, не то что медные деньги — последние порты у кабатчика спустил, рабочим урядником многократно был избит — и цвет лица от девок гулящих приобрел, схожий с чешуей протухшего пескаря. Вот и получается, что художественная ложь во спасение — это тяжелый наркотик во всех отношениях, герыч, кока, etc., а изготовители его…