Гипсовый трубач: дубль два, стр. 31

– Я-то уж думал…

– А что там? – подозрительно спросил Кокотов.

– Пока ничего серьезного… – ответил Шепталь, быстро осмотрел правую ноздрю, уши и заодно пощупал пациенту шею. – Но для спокойствия сделаем соскобчик и отправим в лабораторию. Любочка, дайте кюретку!

Медсестра подала ему блестящую стальную закорючку – и Кокотов вскрикнул от боли.

– Потерпите! Всё, всё! Вот ватка! Прижмите! Любочка, записывайте: первичный осмотр, консультация, анализ на гистологию… А что, Евтушенко теперь в самом деле в Америке живет?

– Да…

– Странно для русского поэта…

– А он вообще странный, – подхватила медсестра, внимательно глядя на писателя. – Его тут по телевизору показывали. Красный пиджак в синих розах и кепка с помпоном! Андрей Львович, сколько вам полных лет?

– 46…

– Надо же!

– А что?

– Хорошо выглядите. Адрес?

– Ярославское шоссе, дом 78, кв. 57.

– Телефон?

– Домашний?

– Лучше мобильный.

Диктуя номер, Кокотов с тревогой заметил, что врачи отошли к окну и тихо беседуют.

– Андрей Львович, сейчас с этими бумагами пойдете в кассу…

– Люб, не надо, дай сюда! – вмешался Пашка.

– Да-а? – девушка вопросительно поглядела на профессора и, только дождавшись его кивка, протянула заполненные бланки Оклякшину.

Когда одноклассники уходили, Шепталь крикнул вдогонку:

– Пал Григорич, ты когда мне кушетку заменишь?

– А что случилось?

– Расшаталась!

– Что ж вы на ней такое делаете? – Пашка подмигнул Кокотову.

– Как вам не стыдно! – воскликнула Люба, заливаясь краской заслуженного смущения. – Еще и при писателе!

– Испугались? Отобразит – тогда узнаете! Ладно, в начале месяца придет новая мебель, выберу вам самую крепкую!

– Ну, спасибо! – неловко засмеялся профессор.

Слушая эти пикантные препирательства, Андрей Львович почти совсем успокоился: ну не будут же они, в самом деле, так дурачиться в присутствии человека, у которого обнаружено что-то страшное! В коридоре, поймав на себе взгляды пациентов, дожидавшихся в очереди, автор «Любви на бильярде» все-таки не удержался и спросил беззаботным, но почему-то хриплым голосом:

– Ну и что у меня там?

– Ничего страшного.

– А зачем анализ?

– Врач, Андрюха, должен сначала исключить самое неприятное!

– А что самое неприятное?

– Самое неприятное – похмельный синдром. Может, по чуть-чуть?

– Нет. Не могу. Зачем тогда анализы?

– Анализы на всякий случай, чтобы ты успокоился!

– А сколько надо заплатить? – спросил писатель, чувствуя во рту медный привкус скаредности.

– Нисколько.

– Как это?

– У нас сейчас один банкирчик полный осмотр проходит. То да се. Я на него запишу, он и не заметит. Фирма платит. Капиталистический коммунизм. Понял?

– А когда будет результат?

– Дня через три-четыре. Я тебе позвоню.

– Спасибо…

– Пока не за что. Не переживай! Скорее всего это невус… – успокоил Оклякшин, глядя мимо одноклассника.

– Какой еще невус?

– Эпидермальный.

– Это что?

– Фигня по сравнению с мировой революцией! А я все-таки выпью…

15. Человек-для-жизни

Выйдя на улицу из больничного сумрака, Кокотов замер на ступеньках, ошеломленный яркой сентябрьской свежестью. Солнце выбралось наконец из кроны огромной липы и светило теперь беспрепятственно, в полную осеннюю силу. Черно-белый кот так же спал, вытянувшись, под деревом. А вот одинокой полоски с телефоном умельца, прерывающего беременность взглядом, уже не было – оборвали. Андрей Львович вынул из ноздри ватку и убедился в том, что сковырнутая «бяка» больше не кровит. В воротах он обогнал деда «с очень хорошими анализами». Тот, согнувшись, кашлял, клокоча и задыхаясь. Старушка-дочь терпеливо дожидалась, пока приступ закончится, и на ее лице застыла гримаса измученного сострадания.

Зато Кокотов чувствовал в сердце ту радостную беззаботность, какая овладевает нами, если неприятности, казавшиеся непоправимыми, рассеиваются благосклонным мановением судьбы. Единственное, что слегка омрачало настроение, так это непонятное слово «невус». С одной стороны, в нем брезжил смутный признак опасности, намек на неведомое, на «невесть что». С другой – просвечивало что-то пустяшно-легкомысленное, созвучное выражению: «А он и в ус не дует!» Чтобы уничтожить сомнения, автор «Жадной нежности» рванул по Мясницкой в «Библио-глобус» и, шагая к цели, почему-то сравнивал встречных молодых женщин с Натальей Павловной.

На углу переулка, где в советское время помещался известный всей Москве рыбный магазин, Андрей Львович вспомнил семейное предание о том, как в тетю Нину, сестру Светланы Егоровны, возмущенный продавец бросил селедку. Дело было так. Нина Егоровна от рожденья обладала двумя удивительными качествами. Она молниеносно считала в уме, никогда не ошибаясь и периодически посрамляя кассовые аппараты, частенько выдававшие неверную сумму. Окрестные кассирши панически боялись тетю Нину и, наверное, поэтому, подсчитывая стоимость ее покупок, часто ошибались, правда, всегда в свою пользу. А еще она на глазок могла определить массу взвешенного куска мяса, колбасы или сыра с точностью до десяти граммов, что бы там продавцы ни мудрили со своими гирьками. И вот однажды, отстояв длинную очередь за дефицитной атлантической сельдью пряного посола, Нина Егоровна достигла прилавка и начала выбирать себе конгениальную рыбку. Делала она это с такой неторопливой дотошностью, будто жила не при умеренном социализме, а в грядущей эре избыточного изобилия. Одна сельдь была отвергнута за отсутствие икры, вторая за подозрительно красный цвет глаз, третья за худосочность, четвертая за несвежесть жабр, пятая просто так – из неприязни… Под нарастающий ропот очереди тетя Нина наконец выбрала себе настоящую малосольную красавицу, которую продавец, огромный и не очень трезвый мужик, явно припас для себя.

– Четыреста семьдесят пять граммов! – объявил он с обидой и, вынув из-за уха карандашик, чиркнул циферки на серо-коричневой оберточной бумаге.

– Четыреста шестьдесят, – мягко уточнила Нина Егоровна.

– Четыреста семьдесят, – нехотя поправился прилавочник, сопя и делая вид, будто вглядывается в риски на шкале весов.

– Четыреста шестьдесят, – уже тверже повторила она.

– Четыреста шестьдесят пять, – зверея и нервно переставляя чугунные гири, как шахматные фигуры, согласился мужик.

Тетя Нина молча взяв селедку, прошагала к контрольным весам, стоявшим на специальной полочке под вымпелом «Образцовому торговому предприятию Москвы», положила рыбу на алюминиевую плоскость, дождалась, пока трепетная стрелка, пометавшись, застынет на окончательном делении, и торжественно, на весь магазин объявила:

– Четыреста шестьдесят! С бумагой.

Затем она презрительно вернула селедку продавцу и приказала:

– Заверните в два слоя! Я иду выбивать.

Но на полпути к кассе она услышала, как покупательское сообщество изумленно охнуло, и тут же почувствовала мокрый шлепок в спину. Это посрамленный продавец, забыв себя, швырнул ей вдогонку избранную сельдь – и на белом финском кримпленовом платье (тетя Нина собиралась в гости) навсегда отпечатался жирный рыбий силуэт. Был страшный скандал – с прибеганием директора, вызовом милиции, составлением протокола и уговорами забрать заявление. Пока успокаиваемый коллегами и покупателями прилавочник рыдал, мешая слезы с пряным рассолом, высокие стороны сошлись на следующем: тете Нине в качестве моральной компенсации выдается целая банка атлантической сельди, а расходы на реставрацию платья возмещает продавец. Кроме того, директор магазина звонит своему коллеге в ГУМ, где пострадавшая сможет купить себе в спецсекции любой новый наряд – импортный. На этом конфликт сочли исчерпанным. Но вот что удивительно: покупатели в основном поддержали не оскорбленную селедочным метанием тетю Нину, а нервного продавца, оправдывая его выходку несовершенством социалистической системы.