Йенни, стр. 45

Гуннар взял ее под руку, и они стали ходить взад и вперед по площади, ярко освещенной луной.

– Я так хорошо понимаю тебя, – заговорил опять Гуннар. – Когда у тебя родился мальчик, тебе показалось, что в твоей жизни появился снова смысл… после всей бессмыслицы. Потому что ты любила своего ребенка и сознавала, что он нуждается в тебе. А когда он умер, ты стала равнодушна к самой себе, потому что ты считала себя лишним человеком.

Йенни кивнула и сказала:

– У меня есть несколько людей, которых я люблю настолько, что мне было бы больно, если бы я узнала, что им живется нехорошо, и радовалась бы, если бы узнала, что они счастливы. Но я-то сама не могу доставить им большой радости. Так это было всегда. И оттого я была так несчастна раньше. Я приходила в отчаяние от мысли, что никому не нужна, никому не могу доставить счастья. А я больше всего на свете желала быть счастьем для кого-нибудь. И только в этом я видела и свое счастье. Ты говорил о работе. Но я не верю в это, потому что это слишком эгоистично… Во всяком случае, что касается женщины, то мне кажется, что жизнь женщины теряет всякий смысл, если она не доставляет радости хоть кому-нибудь. А вот я ни для кого никогда не была радостью… я всем доставляла одно горе… Что же касается того жалкого маленького счастья, которое я давала, то его, пожалуй, могла дать любая женщина, потому что люди, которые любили меня, видели во мне совсем другое, чего во мне никогда не было… Когда умер мой мальчик, мне было даже приятно, что на всем свете у меня не было человека, действительно близкого, которому я могла бы причинить серьезное горе. Не было такого человека, для которого я была бы незаменима… И вот теперь ты говоришь мне это… А между тем тебя менее, чем кого-нибудь другого, мне хотелось бы впутывать в мою неудавшуюся жизнь… Среди всех, кого я знала, тебя я, пожалуй, любила больше всех. Я всегда так радовалась нашей дружбе… Радовалась, что бурные и волнующие чувства не вставали между нами. Мне казалось, что для другого ты был слишком хорош… Ах, зачем все это изменилось!..

– Да, но знаешь ли, теперь у меня такое чувство, будто это всегда так было и ничто не изменилось, – сказал он тихо. – Я люблю тебя. И мне кажется, что я тебе необходим. Я уверен, твердо уверен в том, что могу сделать тебя счастливой. А раз ты будешь счастлива, то ты дашь мне счастье.

Йенни покачала головой:

– Если бы во мне оставалась хоть крупица веры в себя… Если бы я не сознавала так ясно, что потерпела полное крушение, что мне пришел конец… то, может быть… Но, Гуннар, когда ты говоришь, что ты любишь меня… это значит, что ты любишь во мне нечто такое, чего во мне уже нет, что давно уже умерло. И настанет день, когда ты увидишь меня в моем настоящем свете… и тогда и ты будешь несчастен…

– Нет, Йенни, как бы ни сложились обстоятельства, я никогда ни в каком случае не буду смотреть как на несчастье, что я полюбил тебя. Я понимаю лучше, чем ты сама, что в настоящее время ты находишься в таком состоянии, что стоит только слегка толкнуть тебя, как ты упадешь… во что-нибудь ужасное. Но я люблю тебя, потому что я ясно вижу весь тот путь, который привел тебя к этому состоянию. И если бы ты пала, я последовал бы за тобой, я поднял бы тебя, и постарался на руках принести тебя назад, и любил бы тебя, несмотря ни на что…

Ночью, когда они возвратились наконец домой и стояли в коридоре перед своими комнатами, он взял обе ее руки в свои и сказал:

– Йенни… хочешь я останусь у тебя сегодня ночью… чтобы ты не спала одна? Ты не думаешь, что тебе лучше было бы заснуть в объятиях человека, который любит тебя выше всего на свете… и проснуться так утром?

Она взглянула на него, и на ее лице, освещенном дрожащим светом восковой спички, промелькнула странная улыбка.

– Может быть, сегодня это и так. Но мне кажется, что завтра было бы другое.

– О, Йенни… – он энергично покачал головой. – Пусть будет так… я иду к тебе… Мне кажется, что мне можно… это не было бы дурно с моей стороны… Я знаю, что для тебя было бы лучше всего принадлежать мне… Ты рассердишься… Огорчишься… если я пойду?

– Мне кажется, что я была бы огорчена… потом. Из-за тебя… Нет, нет, Гуннар, не делай этого! Я не хочу быть твоей… когда я сама сознаю, что для меня было бы безразлично принадлежать кому-нибудь другому…

Он слегка засмеялся, насмешливо и в то же время горько.

– Ну, в таком случае, я должен был бы воспользоваться этим… Если бы ты стала моей, то ты никому уже больше не принадлежала… Настолько-то я знаю тебя, моя Йенни… Но раз ты просишь… я могу подождать… Смотри, не забудь запереть дверь, – прибавил он с тем же смехом.

XI

Весь день погода хмурилась. Было серо и холодно, по небу проносились свинцовые тучки. Только к вечеру прояснилось, и на западе на небе появились медно-красные полоски.

Йенни отправилась после обеда на Монте-Челио, где собиралась писать, но из ее работы так ничего и не вышло. Она все время просидела на широкой лестнице в Сан-Грегорио и смотрела вниз, на рощу, которая начала уже слегка зеленеть. Потом она встала и пошла по аллее, вдоль южного склона Палатина.

На площади, за аркой Константина, бродило несколько озябших торговцев открытками с видами Италии. В этот день на площади было мало туристов. Две дамы торговались на невозможном итальянском языке с разносчиком, продававшим мозаику.

Маленький мальчик лет трех ухватился за пальто Йенни и протянул ей букетик цветов. Мальчуган был черноглазый, с длинными волосами, и на нем было нечто вроде национального костюма: остроконечная шляпа, бархатная куртка и сандалии. Он не умел даже как следует говорить, и Йенни поняла только, что он просит сольдо.

Йенни вынула монету, и к ней тотчас подошла мать, которая и спрятала деньги, низко кланяясь. Она тоже попыталась придать своим жалким отрепьям отпечаток национальности, – поверх своей грязной блузы она надела бархатный корсаж, а на голове у нее была белая накрахмаленная салфетка. На руках она держала грудного ребенка.

Она сказала Йенни, что ее ребенку всего три недели и что он, бедняжка, болен.

Йенни посмотрела на ребенка, завернутого в грязные тряпки. Он был не больше ее мальчика, когда тот родился. Ребенок был весь в какой-то сыпи и тяжело и часто дышал; его полузакрытые глаза были совершенно безжизненные.

Мать, безобразная, беззубая женщина, сказала, что каждый день носит мальчика в больницу к доктору, но тот объявил ей, что помочь ребенку нельзя и что он умрет.

К горлу Йенни подступили слезы. Бедный малютка! Да, для него лучше умереть. Бедное маленькое создание. Она нежно провела рукой по сморщенному, безобразному личику.

Она отдала женщине всю мелочь, которая у нее была, и собралась идти домой. В эту минуту мимо нее прошел какой-то господин. Он поклонился… остановился на мгновение и пошел дальше, так как Йенни не ответила на его поклон. Это был Хельге Грам.

Йенни так растерялась, что опустилась на корточки перед мальчуганом с цветами, взяла его за руки, привлекла к себе и заговорила с ним, стараясь в то же время совладать со своим волнением. Но она продолжала дрожать всем телом, и сердце ее безумно билось.

Немного спустя она повернула голову и посмотрела в том направлении, куда пошел Хельге. Он стоял в нескольких шагах от нее, у подножия лестницы, огибавшей Колизей, и смотрел на нее.

Йенни продолжала болтать с мальчиком и женщиной, сидя на корточках. Когда она наконец поднялась, то увидала, что Хельге пошел дальше. Но она долго еще стояла на месте и ждала, пока его пальто и шляпа не исчезли совсем.

Потом она чуть не бегом направилась домой. Она шла по задним улицам и закоулкам, и перед каждым углом, который ей надо было огибать, на нее нападал безумный страх, что она натолкнется на него.

На Монте-Пинчио она наконец зашла в небольшую тратторию, в которой никогда раньше не бывала, и там поужинала.

После того как она посидела там и выпила несколько глотков вина, она успокоилась.