Приключения 1977, стр. 24

— Ауф! — приказал Кнох. Конвоир толкнул мужика, тот трясущимися руками спрятал банку под ватник. — Комиссара ко мне!

Один из офицеров, сидевших за столом, рванулся вслед за конвоиром. Кнох брезгливо потянул носом воздух, открыл окно, достал из кармана надушенный носовой платок.

Перешагнув порог, перед ним вырос широкоплечий парень, руки его были сзади связаны. Рубаха висела клочьями, на виске возле глаза запеклась кровь. Длинные и прямые русые волосы не могли прикрыть распухшее синее ухо. На Кноха спокойно и вопросительно глядели голубые с зеленцой глаза. «Лет двадцать шесть — двадцать восемь», — определил Кнох и выдохнул:

— Развязать!

Парень тер свои большие руки, на которых отпечатались красные шрамы от провода, затем не без удовольствия поскреб крепкий подбородок, обрамленный негустой рыжеватой бородкой.

— Фамилия? — спросил Кнох.

— Иванов.

— Шутить изволите, Нефедов? — прищурился Кнох.

— А какого… спрашиваешь? Ты кто такой?

Голос Нефедова звучал густо, ровно, с вызовом. От бранных слов, от неожиданной наглости, от этого мощного голоса, похожего на паровозный гудок, Кнох опешил и минуту молчал, уставившись на Нефедова. Потом взял себя в руки.

— Комиссар… и такие ругательства?

— Это еще цветочки, — не глядя на Кноха, сказал Иван.

— О! Впереди будут ягодки? Так? — Кнох трескуче захохотал. Затем вдруг стал серьезным и, сузив и без того маленькие глазки, спокойно, с расстановкой сказал: — Я тебя, сталинский выкормыш, могу расстрелять сейчас же. Могу сделать тебя инвалидом на всю жизнь. Но я сделаю другое…

Кнох заговорил спокойнее:

— Ты, комиссар, молодой человек. Думаю, что ты еще не все понимаешь…

Теперь Кнох, откинув голову, рассматривал Ивана, любовался крепким парнем, говорил и одновременно жалел, что такой… экземпляр работника не может быть полезен великой Германии!

— Вот листовка. В ней сказано все. Возьми ее. Даю пять дней. Если ваша банда не сложит оружие… Все будете уничтожены.

Иван не взял протянутую листовку.

— Можешь передать в устной форме, — уже совсем спокойно сказал Кнох.

Нефедова привели на базарную площадь, куда согнали женщин, стариков и детей, всех, кто еще оставался в городке. Под треск мотоциклов к кирпичной стене старинных купеческих складов поставили девять партизан, среди которых был и Секач. Он пошатывался, оловянные глаза его отупело бегали, под носом размазалась и запеклась кровь. Нефедов в окружении солдат стоял поодаль, Кнох — возле броневика. Неожиданно воздух прошила длинная автоматная очередь, и все стихло. Кнох сделал шаг вперед и заговорил, обращаясь к народу:

— Приказ есть приказ. Он гласит: партизан расстреливать на месте без суда и следствия. Поэтому, — Кнох сделал паузу, — поэтому мы расстреляем этих бандитов… — Он ткнул перчаткой в сторону кирпичной стены. — Они выступили против фюрера и его солдат с оружием в руках! А комиссара я отпускаю. — Кнох снова сделал паузу, давая время осмыслить сказанное им. — Он наш идейный противник. Но мы, немцы, гуманный народ, мы умеем уважать идейных противников. Пусть он живет и пусть увидит, как идеи фюрера завоюют мир… Я даю пять дней сроку партизанам, чтобы они могли покинуть лес и сложить оружие. В противном случае смерть им и их семьям!

Кнох махнул перчаткой солдатам. Тут же от стены отделилась тень. Секач поднял руки и хрипло крикнул:

— Герр! Я же…

Коротко и четко прогремел залп. Партизаны один за другим падали на белый от дождей булыжник… Из-под телогрейки Секача выскользнула и покатилась консервная банка, а сам он медленно, сначала на колени, а потом лицом вперед свалился к ногам солдат, раскинув руки, как бы пытаясь схватить банку.

В толпе заголосили бабы, прижимая детей к животам. Старики пятились, не сводя глаз с убитых. Вновь раздался треск мотоциклов, короткие команды солдат, расталкивающих людей. А Нефедов одиноко стоял, точно спал с открытыми глазами, бессознательно глядел, как бросали на грузовик трупы, как мальчишка хотел было подобрать ничейную теперь банку консервов, но мать так дернула его за руку, что оторвала рукав рубахи… Никто не подошел к Нефедову, никто не сказал ему ни слова.

III

Из города Нефедов уходить не спешил. Бредя по Сенной улице, он думал о том, что затеяли немцы… Может быть, с его «помощью» открыть явки в городе? Но смешно предполагать, что он пойдет туда… Проследить дорогу в отряд? Но ее мог указать хотя бы тот же Секач… Кстати, почему его все же расстреляли? А какие ребята погибли! Неожиданно для себя Иван громко застонал. Но его никто не услышал.

Мысли Нефедова рвались, путались, он с трудом узнавал улицу, по которой сотни раз проходил до войны. Сейчас ветер кружил в подворотнях белую пыль. Иван никак не мог понять, почему пыль вдруг стала белой, но потом вспомнил, что такую же «пыль» он много раз видел у городской пекарни, это была не пыль, а мука…

Нефедов вышел на берег Снежки, которая опоясывала северную окраину городка. Здесь, у невысокого обрыва, кончались огороды. Иван умылся, прополоскал в Снежке несколько морковок и съел их. Только сейчас он почувствовал, как саднит рана на виске, а вместе с этой болью где-то внутри просыпается тревога, необъяснимая и острая. Он вновь и вновь оглядывался на пристанционный поселок, пытаясь обнаружить слежку, но вокруг было непривычно пустынно и тихо. Мысли, как на испорченной грампластинке, кружились на одном месте, рождая в сознании одни и те же вопросы… Что затеял враг? Как узнали фашисты, по какой тропе пойдет группа? Почему их не обнаружил дозор, высланный вперед? К этим вопросам, мучившим его еще в подвале, присоединились новые, еще более непонятные, тревожные… Почему вторично допрашивали Секача и почему его расстреляли? Наконец, почему он, Иван, на свободе?

Нефедов вспомнил «речь» эсэсовца перед расстрелом партизан. Получалось так, будто гитлеровец отпустил его, видя в нем не смертельного врага, а всего лишь… идейного противника, как бы из другой партии. Зачем, мол, его уничтожать, он и сам увидит провал своих идей и победу нацизма! С каких это пор, думал Нефедов, фашисты перестали преследовать инакомыслящих? Что-то не слышал он, чтобы они отпускали партизан, да еще комиссаров…

Ничего не мог понять Иван. Единственное он знал наверняка: нельзя привести за собой врага в отряд, хотя фашистам и был известен район партизанского базирования. Гуров и весь штаб понимали, что, пока немецкая армия идет вперед, ей не до партизан, но рано или поздно… И вот уже устраивают засады, сбрасывают листовки, наконец, придумали что-то, отпустив комиссара!

Нефедов лег в траву у обрыва и стал смотреть, как бегут воды Снежки, как на том берегу тревожно шумят деревья, быстро-быстро перебирая листочками, касаясь друг друга ветками. Они что-то знали, эти деревья, рассказывали последние новости, негромко судачили, волновались… Иван подумал, что даже Снежка, знакомая с детства Снежка, стала какой-то другой, холодной, чужой, и белый песок ее берегов стал грязным, каким он бывал только поздней осенью, когда дожди приносили из леса ржавые листья, почерневшую кору, голые ветки, сорванные ветрами. Тревожно стало Ивану, непонятно, непривычно, как будто только сегодня, сейчас он понял всю глубину горя, постигшего его страну, его самого, его друзей, эту вот землю, вот эту траву… Вдруг сознание Ивана обожгли новые вопросы: а как воспримут его появление в отряде? Как он объяснит всем смерть партизан и свое благополучное возвращение?

Успокаивающие мысли приходили неохотно, лениво. Оправдываться Нефедов не умел, потому что прежде ему не приходилось этого делать. Разве он виноват? Он делал все правильно, операция была тщательно разработана, продумана. Уж Гуров-то знает его…

Ветер донес до Ивана с детства знакомый запах нагретых солнцем шпал и мазута. Железнодорожная насыпь была метрах в ста от него. Снежка бежала под насыпь, под сводчатую красно-кирпичную арку, а там дальше, в поле, прячась в густом ивняке. Под этой аркой Иван не раз проходил мальчишкой «на спор», подвернув штаны, рискуя оступиться на скользких камнях. Зимой, когда лед сковывал берега Снежки, именно под аркой лед был самый тонкий. Иван раз или два проваливался, упуская под лед драгоценную лыжу. Здесь, под этим сводчатым руслом, можно было послушать голос Снежки, мощный и радостный весной, звонкий, говорливый летом, суровый и приглушенный зимой и осенью.