Приключения 1977, стр. 101

И тогда я дошел до того, что стал воровать. Я прокрадывался в деревни днем. Днем редко кто оставался дома. Работали. Мне удалось стащить связку лука и кусок хлеба. Это был царский пир. Потом я научился узнавать, где посажена картошка. И по ночам выкапывал мелкие, с горох, клубни. В одной из деревенек я украл спички и пек картошку в костре. Чем я только не промышлял на огородах: лук, морковка, незрелый горох, свекольная ботва…

…Как-то среди ночи раздался страшный гул. Вдалеке заухали взрывы. Я выкарабкался из-под листьев, в которые зарылся с вечера, и не понимал, что происходит. Это был ад! Мне показалось, я схожу с ума. И так стало каждую ночь…

В Зорянск я попал случайно. Вышел к железной дороге. Мимо прошел поезд с табличкой на вагонах Ленинград — Зорянск. Я вспомнил о Лере Митенковой. Ее адрес знал наизусть.

У нас с Лерой были сложные взаимоотношения. Встретились мы, когда я первый раз приехал в гости к Комаровым. Она мне понравилась. Я ей, кажется, тоже. Стали переписываться. Я догадывался, что у них с Геннадием что-то было, но мне показалось — детская дружба. И она уже проходила. Лера написала мне как-то нежное письмо. А когда они приехали с Таей в Ленинград, то призналась, что любит меня. Просила не говорить Геннадию. Мне было жаль ее, потому что я уже тогда разрывался между ней и Таей. В Лосиноглебск Митенкова приезжала из-за меня. Я хотел признаться ей, что люблю все-таки Таю, а не ее, но так и не решился. Беда была еще в том, что она окончательно охладела к Геннадию. Как я себя ни ругал, но объясниться не нашел в себе силы…

Ее дом я нашел ночью. Почему решился к ней постучать? Поймите мое состояние: был полоумным от голода, от одиночества, от страха, который преследовал меня неотступно. Я хотел, наконец, узнать, что происходит на белом свете. Я предполагал, что это могла быть война. Но видел в небе только немецкие самолеты…

Лера сначала узнала меня с трудом, а узнав, обрадовалась. Она ничего не знала о трагедии на пляже. Я колебался: открыть ей правду или нет. Она была одна-одинешенька: отец и брат ушли на фронт, а мать в Полоцке, занятом немцами. От нее я узнал, что идет война и немцы прут и прут в глубь страны. Лера была в отчаянии: боялась эвакуироваться, боялась и остаться. И ждала мать.

Мы были два растерянных, запуганных человека. Она меня любила. И у меня к ней все-таки было какое-то чувство. Постепенно оно переросло в любовь. Наверное, от необходимости держаться вместе. Я рассказал ей про Геннадия. Про Таю — не решился. По моей просьбе она написала в Лосиноглебск письмо. Ищут ли меня… Ответа не получили… Вскоре пришли немцы.

Первое время я жил в подвале. Но там было сыро и холодно. Мы приспособили под мое убежище старый сундук. Я спал днем, а ночью бодрствовал. Лере удалось достать нотной бумаги, и я стал писать музыку, чтобы чем-то заняться. По памяти вновь записал свои прежние произведения. Сочинял новые. Иногда ночью выходил украдкой во двор и смотрел на звезды. Боже мой, как мне был дорог каждый миг, проведенный под открытым небом! Вскоре я перестал выходить. Лера приносила домой немецкие приказы. Если бы меня обнаружили, то тут же расстреляли. Как сына ответственного советского работника… Благо, немцы Восточный поселок не трогали. Обысков не было. Мы кое-как перебивались продуктами. Спасал огородик. Не будь его, я бы не сидел сейчас перед вами. Хоть Лера и работала на хлебозаводе, но то, что ей удавалось получать или приносить тайком, едва хватило бы одному человеку, чтобы не умереть с голоду…

…И вот пришли наши. Но я не радовался. Перед своими я оставался все тем же уголовником. К этому прибавилась еще одна вина: дезертир. Я окончательно понял, что не могу объявиться людям, когда Лера рассказала, что на главной площади города публично казнили предателей, служивших при немцах полицаями и погубивших немало советских людей. Я не был предателем, но имел тяжкую вину перед нашим законом. Закон этот очень строг…

Потянулись годы. К нашим мучениям прибавилось еще одно: мы постепенно теряли возможность общаться. Чтобы не иметь ребенка, Лера пила всякие лекарства. Хину, акрихин и еще что-то и от этого постепенно глохла. Если раньше мы как-то переговаривались шепотом, то теперь и эта возможность пропала. Это был самый страшный удар. Я мог смириться с тем, что у меня разрушались зубы, любая болезнь протекала мучительно и долго, так как я не имел права обратиться к врачу. Я терял зрение, но что это по сравнению с безмолвием, воцарившимся в доме…

Я хотел бы услышать свою музыку и не мог, я хотел видеть небо и боялся попасть в тюрьму. Я хотел иметь детей, хоть одного ребеночка — и это было мае заказано. Да мало ли чего я хотел!

Потом наступило отчаяние. Я начал умолять Леру, писал на бумаге, чтобы она разрешила мне пойти открыться. Потому что я чувствовал: от меня уходит последняя надежда. А без нее уйдет и жизнь.

Лера просила не делать этого. Она осталась бы совсем одинока. Без времени состарившаяся, глухая, положившая на меня всю свою жизнь. Она так и написала: «Если ты это сделаешь, я наложу на себя руки…» Я окончательно смирился. И уже не думал ни о чем, не писал музыки. Даже не вспоминал Геннадия и Таю. Я доживал отпущенное мне время есть, дышать, спать… А когда засыпать мне стало каждый раз все труднее, я просто существовал. Мое бытие превратилось в зыбкую однообразную дремоту без света, без звуков, без каких-либо желаний…

В один из моментов я услышал голоса людей. В дом пришло несколько человек. Сначала я не понял, в чем дело. Потом догадался: наконец-то пришли за мной. Я лежал в сундуке ни жив, ни мертв. И когда услышал слова: «Митенкова умерла», из всех уголков моего сознания поднялся годами накопленный страх. Его вспышка погасила мой разум…»

…Последним аккордом этой истории было письмо Таисии Александровны Тришкиной.

«Уважаемый Захар Петрович! Да, Павла я тогда в Доме творчества узнала сразу. Мне очень хочется поблагодарить вас за все, что вы сделали ради восстановления доброго имени моего брата Геннадия Александровича Комарова. Спасибо всем, кто занимался этим делом. Если даже люди и не помнят Геннадия, то я буду помнить его до последних моих дней.

Мне бы хотелось помочь материально Белоцерковцу П. П. Он, видимо, нуждается. Только чтобы все осталось в тайне. И мой сын никогда об этом не узнал. Он достойно носит имя своего отца — Николая Федоровича Тришкина…»

Размышляя о дальнейшей судьбе Белоцерковца, я и сам думал, на что он будет существовать.

Из всего созданного им только одна вещь — «Песня» может принести доход. Но можно ли прожить на эти деньги?

Виктор Пронин

ИСПЫТАНИЕ

ОЧЕРК

Лишь когда познакомишься с делом, в данном случае с уголовным делом, с многочисленными показаниями, свидетельствами, документами, с протоколом судебного заседания, которое полностью подтвердило результаты предварительного следствия, начинаешь верить: да, все это было на самом деле.

Событию предшествовали в общем-то довольно обычные вещи — поссорились на переменке ученица десятого класса Надя Черноок и ученик того же класса Володя Высевко. Произошло это невыдающееся событие в городе Минске, в десятой средней школе. Надя в тот день отвечала за порядок в классе и, когда увидела, что доска не подготовлена к следующему уроку, предложила Володе, дежурному в тот день, привести доску в порядок. Володя отказался. Может быть, потому, что указание исходило от девушки Нади, а может, по совсем другой причине, в конце концов это неважно. Важно то, что он не только отказался выполнять свои обязанности, но и вслух произнес обидное слово. Надя Черноок — девушка гордая, с чувством собственного достоинства. Она вполне справедливо решила, что лучшим ответом будет пощечина. И ответила пощечиной.

Дело дошло до директора школы. Уже по одному этому можно понять, что подобное происшествие было редкостью. Выяснить причину ссоры и принять соответствующие воспитательные меры поручили учителю математики Генриху Зиновьевичу Энгельсону, известному, впрочем, в школе под именем Геннадия Зиновьевича. Это щекотливое поручение было дано ему не случайно, не потому, что под руку подвернулся. Дело в том, что Геннадий Зиновьевич пользовался в школе авторитетом, многие полагали, что он знает свой предмет, умеет подать его, некоторые утверждали, что он даже любит свой предмет и получает радость от общения с детьми. Такой репутации способствовали и свободная, раскованная манера поведения, прекрасная внешность, несколько спортивных разрядов в прошлом, непреходящая уверенность в своих силах и способностях. Правда, коллег порой коробило постоянное стремление Геннадия Зиновьевича как можно выигрышнее подать самого себя, свои успехи, легким намеком дать понять, что другим на такие успехи рассчитывать, естественно, не стоит. Мол, не дано.