Повесть о красном орленке, стр. 53

В это время открылась дверь и на кухню вошли трое мужиков из выздоравливающих: бледноватые, с перебинтованными головами, но веселые.

— А вот и мы,— сказал один из них, рябой.— Не опоздали, Тимофей Корнеич?

— Не опоздали. В самый раз.

Тимофей прошел к плите, принялся чуть ли не торжественно наливать и выкладывать пищу из чугунов в большие котелки.

Рябой потянул носом аромат кухни, почтительно осведомился :

— Чем вы, Тимофей Корнеич, сегодня нас порадуете?

— Суп с крикадельками, тюхтели с картошкой-пюре под соусом...

Рябой даже присогнулся от посыпавшихся замысловатых и непонятных названий, проглотил набежавшую слюну и еще почтительнее сказал, слегка кашлянув:

— Так что, Тимофей Корнеич, наши хлопцы, то есть раненые, просили передать вам душевное спасибо за вчерашнее угощеньице. Очень уж по аппетиту пришлось. Говорят, что ваши старания лучше разных пилюлей действуют.— А потом с лукавинкой: — По энтим причинам некоторые хлопцы пововсе не хотят из лазарета уходить...

Тимофей лишь мельком глянул на Артемку и Костю, но и этого взгляда было довольно, чтобы понять всю радость и гордость, какую доставили ему слова раненого.

Костя и Артемка пошли на квартиру. Шли молча. Тимофей со своими «тюхтелями» и разговорами всколыхнул такие мысли, о которых они и не подозревали. И только уже дома, в небольшой крестьянской избе, молчание было нарушено. Нарушено Костей.

Он закурил, прилег на лавку, застланную дерюжкой, спросил:

— Ну, а ты, Космач? Какие твои жизненные цели? Для чего, например, ты воюешь?

— Как для чего? — взъерепенился Артемка.— Чтоб беляков не было!

Костя задумчиво пустил струйку дыма.

— Этого мало, Космач. Очень мало...

— А для чего? — обидчиво спросил Артемка.

— Я?.. — привстал Костя, но не ответил: в избу вошел Неборак.

— Здравствуй, здравствуй, Артем. Все в порядке? Молодец. А доехали как? Тоже хорошо?

Костя пододвинул табуретку, Неборак сел, оглядывая Артемку все такими же острыми глазами.

— Что нового в Тюменцеве?

— Беляки там. Бубнов пришел со своим отрядом... Вот у вас тут новостей!

Неборак кивнул:

— Много.

Артемка помолчал, о чем-то раздумывая, потом снова поднял на Неборака быстрые глаза:

— Вот скажи: мы воюем, чтобы на земле ни одного беляка не было? Правда? Ведь этого не мало?

Неборак вимательно посмотрел на Артемку, ответил медленно:

— Не мало. Даже очень много.

— Ну вот! — Артемка стрельнул насмешливым взглядом в Костю.

— Но этого нам совсем недостаточно...— возразил Неборак.

Теперь уже Костя глянул на Артемку:

— Видал, Космач?!

— А что еще надо?

Неборак ответил не сразу. Затянулся несколько раз подряд самокруткой, отбросил к печи обжегший пальцы окурок.

— Страна, Артем, сам знаешь, вся разрушена. Нам нужно заводы поднимать, фабрики, шахты, землю распахивать. Это так же важно, как и разбить врагов. Без машин, без угля, без хлеба — не устоит наша молодая Советская республика. Разруха и голод дотянут удавку. Они наши самые опасные и смертельные враги. Победить их — значит спасти революцию.

Взглянул на притихшего Артемку.

— Так что после победы нам предстоит новая большая и трудная борьба, может быть, потруднее, чем эта.

Неборак помолчал. Потом заговорил мечтательно:

— А поднимем страну на ноги — что за жизнь начнется! Нет слов, хлопцы, обсказать все, что я вижу впереди. Только знаю: поднимется над нашей землей лес заводских труб, побегут из края в край поезда, и всюду засияет свет — электричество придет в каждый город, в каждое село! Понастроим школ, университетов, и не будет у нас ни одного неграмотного. Мы создадим тогда умные машины, и труд наш станет не страдой, а радостью. Машины будут копать, возить, пахать землю, сеять и убирать урожай. Мы будем только управлять этими машинами...

— Кто будет управлять? — тихо спросил Артемка. Неборак улыбнулся:

— Ты будешь. И другие хлопцы — рабочие и крестьяне.

— Не умеем же...

— Научишься, Артем. Для этого и воюем, ради этого льется сейчас рабочая кровь...

Артемка сидел молчаливый, серьезный. Думал. Задумались о своем и Неборак с Костей. Наконец Костя резко встал, вздохнул глубоко:

— Да, за это, Неборак, стоит воевать. За такую жизнь не то что оружием — зубами драться надо! Верно говорю, Космач?

— Верно, верно, Костя!

19

Занималось тусклое утро. Все небо — от горизонта до горизонта — затянулось беспросветной серой пеленой. Со степи злыми шквалами налетал ветер, хлестал по лицам редких прохожих то колючим снегом, то ледяным дождем. Дороги раскисли, оплыли жидкой грязью, и она, перевалив через бровки, ползла в подворотни дворов.

В этот промозглый холодный день хоронили Спирьку Гусева.

Тощая кляча, утопая чуть ли не по колени в грязи, еле тащила телегу с грубо сколоченным некрашеным гробом. За телегой понуро шли почерневшие от горя Спирькины мать и тетка, рядом Пронька, Серьга, Настенька...

Пронька как уперся взглядом в гроб, так и шел до самого кладбища, не выбирая дороги: топал дырявыми обутками по лужам, по чавкающей грязи. Его зеленые глаза будто застыли, заледенели — ни жизни в них, ни мыслей. Порой казалось, что он и не видит ничего перед собой...

Вот и кладбище. Телега остановилась возле вырытой могилы. Мужик, хозяин лошади, Пронька и Серьга сняли легкий, пахнущий сосной гроб, примостили на краю ямы, потом опустили длинными рушниками в могилу. Глухо забухала мокрая земля о гроб, и вот уже вырос холмик с небольшим, тоже некрашеным крестом...

Не стало больше Спирьки... Эх!.. И Пронька, бросив на телегу лопату, рванулся с кладбища. Плакал под чьим-то чужим забором. Плакал так, как ни разу в жизни: трудно, неумело, страшно. Потом внезапно подавил рыдания, отер ладонью щеки и пошел в село, по-прежнему не выбирая дороги.

Дома медленно стащил с себя насквозь промокший шабуришко, раскисшие обутки, сел у стола. Тетя жалостливо спросила:

— Схоронили?

Пронька кивнул, прикрыл ладонью глаза, будто от яркого света. Тетя встревожилась:

— Никак, заболел, Прошенька?

Он не ответил, вздохнул.

Потом стал жадно отхлебывать из жестяной кружки кипяток, охватив ее обеими ладонями.

— Господи, что за жизнь пришла,— тоскливо выдохнула тетя.— Ни старому, ни малому защиты нет. Как есть, одним днем человек нонче живет.

Пронька поставил пустую кружку, прилег на лавку возле печи. И только закрыл глаза — Спирькино лицо. Не мертвое — живое. Какое видел третьего дня, до смерти: худое, желтое, с большими провалившимися глазами, с побелевшими веснушками и губами.

— Слышь, Проньк,— доносится слабый Спирькин голос.— Умру я.

— Вот еще! — грубовато кричит Пронька.— С чего умереть-то? С этих плеток? Ерунда. Еще пошумим, в бабки поиграем.

Спирька лежит на кровати, вытянув руки поверх одеяла, смотрит в угол потолка. Слышит он Проньку? Нет, пожалуй, не слышит: о чем-то своем думает, далеком, непонятном.

— Пронь... Тятьку с мамкой жалко... Плакать будут, когда умру. И себя жалко...

Пронька начал злиться, не отчего-нибудь, а от жалости.

— Говорю тебе, не умрешь — значит, так и будет. Тебе первому всыпали, что ли? Многих били. Артемку вон насквозь пулей прошило, и то оклемался! Выздоровеешь, Спирька, посмотришь!

Спирька долго молчал, глядя все в тот же угол, потом о трудом повернулся к Проньке:

— Артемка, поди, уже добрался к своим?

— И-и! — воскликнул Пронька, обрадовавшись, что Спирька заговорил о другом. — Поди, давно в отряде. Уже, наверное, успел какого-нибудь беляка шлепнуть. Сегодня люди сказывали: партизаны опять наклали белякам здорово. Пушки позабирали, пулеметы... Так что скоро вернутся. И батя твой.

На какое-то мгновение в Спирькиных глазах вспыхнула надежда, но тут же погасла.

— Не доживу я...

Пронька поморщился: