Пособник, стр. 38

Я уже собираюсь подойти к ближайшей стойке и, кипя от гнева, потребовать чтобы меня срочно чартерным отправили в Эдинбург или тут же на лимузине отвезли в самый пятизвездный отель где-нибудь неподалеку, с бесплатным ужином, постелью и завтраком и неограниченным доступом в бар, но тут замечаю плакат «Добро пожаловать в Инвернесс» и в тот же момент вспоминаю, где оставил машину и откуда улетел сегодня утром.

Едва унес ноги от терминальных неприятностей.

Люди, проходя мимо, как-то странно поглядывают на меня. Я трясу головой и беру курс на автомобильную парковку.

Сейчас уже поздновато, да и я совершенно не в том состоянии, чтобы вести машину, а потому, получив свой 205-й, доезжаю только до окраин Инвернесса и останавливаюсь у первой горящей вывески, обещающей ночлег и завтрак, и, тщательно выговаривая слова, вежливо беседую с приятной парой средних лет — они сами из Глазго, держат здесь это заведение, они желают мне спокойной ночи, я закрываю дверь номера, валюсь на кровать и моментально засыпаю, даже не сняв пиджака.

Глава восьмая

Огонь по своим

После завтрака, довольно, по-моему, душевного, и еще более душевного кашля я направляюсь на юг. Заправляюсь на маленькой станции перед самым выездом на шоссе А9 и, пока наполняется бак, звоню в Феттес.

Голос у сержанта Флавеля какой-то странноватый, я сообщаю ему, что провел день на Джерси, но теперь возвращаюсь в Эдинбург. Спрашиваю его, можно ли мне забрать мой новый лэптоп, он говорит, что не уверен. Предлагает мне ехать прямо в Феттес — им нужно поговорить со мной. Я говорю — о'кей.

На юг по А9, звуковая дорожка — Мишель Шокд, Pixies, Carter USM и Shakespeare's Sister. [67] Пока я меняю кассету — на юге уже видны окраины Перта, — какая-то радиостанция передает нечто под названием «I'll Sleep When I'm Dead» [68] в исполнении Bon Jovi, что и в подметки не годится песне дядюшки Уоррена с таким же названием, [69] отчего я раздражаюсь сверх всякой меры. В Эдинбург въезжаю к полудню, миную плакаты, кричащие о близком евросаммите. Не знаю, как уж они этого добиваются, но текст на плакатах написан так, что даже мне хочется читать название по слогам — Эдин-бург, — да еще и жить в этом городишке, черт бы его драл.

Офигеть, независимый, в жопу, фактор сдерживания, натуральный, мать его, продукт, долбаная холодная фильтрация, Эдин-бург, Эдин-боро, выспишься, как же, когда тут длинноволосый, бледнолицый, жопоголовый, тонкоголосый, недогранджевый, псевдометаллический цеппелиновский клон. Куда ни сунешься — одно говно!

На Ферри-роуд, когда впереди уже маячит идиотский шпиль Феттесской школы и до полицейского управления остаются считанные минуты, я закуриваю свою первую в этот день сигарету — не то чтобы я действительно хотел курить, а просто чтобы хреново себя почувствовать. (Дядюшка Уоррен кое-что знает о таких вещах.) [70]

Оказывается, в своем роде это было довольно предусмотрительно, потому что, как только я вошел в управление, меня тут же арестовали.

В отеле темно и очень тихо. В подвалах полно всякого хлама, когда-то им пользовались, но теперь все это покрыто водой, грязью или плесенью. Некоторые балки под полом прогнили и покрылись белым грибком. Ты проходишь через бильярдную на цокольном этаже, потом танцевальный зал, кладовую. Стол в бильярдной набух от влаги, на зеленом сукне пятна, а деревянные бортики растрескались. Старые мотоциклы, столы, стулья и ковры в танцевальном зале похожи на игрушки, забытые в каком-то давно заброшенном кукольном доме. Дождь мягко стучит по окнам: единственный звук во всем доме. Снаружи кромешная тьма.

Отсюда наверх ведет обветшалая лестница, вопиющая о прошлом своем великолепии. В этаже над вестибюлем повсюду пыль и запустение, в баре застоявшийся запах спиртного и табачного дыма, а обеденный зал пропитан сыростью и разложением. По холодной кухне, где нет никакой мебели, гуляет гулкое эхо. Тут есть одна старая домашняя плита, питающаяся от баллона с газом, и одна раковина. На гвозде висит передник.

Ты берешь передник и надеваешь его.

На следующих двух этажах расположены спальни. Здесь тоже царит сырость, а в некоторых комнатах потолок обвалился; на старомодной массивной мебели лежит штукатурка и отвалившаяся дранка, словно пародия на чехлы от пыли. Теперь дождь сильнее стучит в окна, ветер усиливается, свистит в щелях панелей и оконных рам.

На верхнем этаже вроде бы не так сыро и чуточку теплее, хотя шум ветра и дождя громко слышен здесь сверху и с боков.

В одном конце темного коридора распоркой заклинена пожарная дверь, а за ней видна другая — приоткрытая. За ней гостиная, освещенная догорающими поленьями, уже превратившимися в угли. Пара поленьев сушится у камина, и воздух в комнате пахнет сосной и табачным дымом. В старом ведерке для угля, стоящем рядом с камином, почти полная жестянка керосина.

В углу комнаты в коробке кухонного лифта лежат поленья различной величины, большинство из них все еще сырые. Ты берешь самое большое полено, примерно с человеческую руку, и тихо идешь через комнату к дверям спальни. Входишь в спальню и останавливаешься, прислушиваясь к дождю, ветру и к едва слышному ровному и ритмичному дыханию человека на кровати. Ты держишь полено перед собой и приближаешься к кровати.

Он шевелится в темноте, ты это скорее слышишь, чем видишь. Останавливаешься и замираешь неподвижно. Затем человек на кровати начинает похрапывать.

Дождь стучит в окно. Ты чувствуешь запах виски и стоялого табачного дыма.

Подходишь к краю кровати и поднимаешь полено над головой.

Ты замер с поленом в поднятой руке.

Этот раз все-таки не похож на другие. Перед тобой человек, которого ты знаешь. Но ты не можешь думать об этом, потому что дело в другом; хотя ты и понимаешь, что это имеет значение, ты не можешь допустить, чтобы это имело значение, ты не можешь допустить, чтобы это тебя остановило. Ты со всей силы опускаешь полено. Оно бьет его по голове, но звука удара ты не слышишь, потому что в этот момент издаешь крик, как будто это ты лежишь там на кровати, будто это на тебя напали, тебя убивают. Спящее тело издает ужасный хлюпающий звук. Ты поднимаешь полено еще раз и снова опускаешь его и опять кричишь.

Человек на кровати не двигается, звуки тоже прекратились.

Ты включаешь фонарь. Повсюду кровь; она кажется красной там, где пропитала простыни, а там, где стеклась в спокойные лужицы, — черной. Ты снимаешь фартук и накрываешь им голову и плечи лежащего человека. Затем спускаешься на кухню, чтобы взять газовый баллон от старой плиты.

Дважды пропитанное постельное белье вспыхивает быстро, керосин одолевает кровь. Ты оставляешь газовый баллон на полу в изножье кровати, почти бегом минуешь короткую часть коридора и по пожарной лестнице выходишь в орущую темноту ночи. Быстро спускаешься по железной лестнице на фронтоне здания.

Ты останавливаешься на гребне дороги и оборачиваешься, пламя появляется на краю гостиничной крыши, начинает танцевать в ночи оранжевыми отблесками.

Двумя минутами и двумя милями позже ты, возможно, слышишь взрыв газового баллона, но ты не уверен — ты уже на дороге, идущей по берегу озера, и ветер здесь дует слишком сильно.

Прошло уже три дня, хотя я в этом и не уверен, так как неважно спал, в своих кошмарах я вижу человека, а они думают, что это я, но это не я ведь, правда? Правда. Я начинаю размышлять. На нем маска гориллы, он говорит детским голосом, в руках у него гигантский шприц, а я привязан к сиденью и кричу. Это невыносимо. Они продолжают меня допрашивать, все время задают вопросы, где я был, что делал, зачем это делал, зачем это сделал со всеми ними, где я был, с кем был, кому я пудрю мозги, почему бы мне не признаться, что все это сделал я, а если не я, то кто же тогда все это сделал? Я в Лондоне, я в каталажке в Паддингтон-Грине, [71] чтоб он пропал, за семью долбаными замками, где держат самых заядлых экстремистов; они думают, я так опасен, что отпускать меня на свободу нельзя, и потому держат меня здесь, совсем охерели, аж по Акту о борьбе с терроризмом, так как некоторые из них полагают, что имеют дело с нечестивым союзом ИРА, уэльских националистов и наглых скоттов. Они в тот же день привезли меня сюда из Эдинбурга, погрузили в фургон с сиденьями, но без окон, приковав наручниками к здоровенному флегматичному лондонскому копу, который не сказал мне ни одного слова, да и с двумя другими полицейскими, сидевшими сзади, почти не говорил, просто сидел, уставившись перед собой, а мы ехали вроде всю ночь, остановившись только раз на станции обслуживания на шоссе Ml. Мы провели там какое-то время, пока все уладилось, потом они вернулись, неся несколько банок с разными лимонадами, сэндвичи, сладкие пирожки и пироги со свининой, шоколад; мы все сидели и жевали, потом меня спросили, не хочу ли я в туалет, я ответил, хочу, они открыли дверь, и оказалось, что мы стоим на газоне как раз напротив мужского туалета, двое полицейских охраняли дверь, а несколько человек, по виду водители-дальнобойщики, стояли, наблюдая за мной и дожидаясь очереди; мне нужно было только отлить, но у меня ничего не получалось, хотя здоровяк и не смотрел на меня, но мне было достаточно уже и того, что он стоял рядом, прикованный ко мне наручниками, тогда они проверили кабинки, сняли с меня наручники, но, пока я был внутри, в двери оставили щелку, потом меня повели обратно, и я вижу другие полицейские машины, бог ты мой, рейнджровер и «сенатор», я теперь, в жопу, важная персона, потом я опять в фургоне, и мы едем в Лондон, где начинаются допросы; сейчас они сосредоточились на убийстве сэра Руфуса, так как в лесу рядом со сгоревшим коттеджем нашли карточку, долбаную визитку; не мою, это было бы слишком очевидно, а визитку одного моего знакомого парня из «Джейнз дифенс уикли» с каракулями на обороте: