Драчуны, стр. 32

– Днем не видит.

– И-ех!

Дед уже укладывал меня на своей импровизированной кровати, когда кто-то стал царапаться в сплетенную из вязовых прутьев дверь. Сквозь сон услышал ласковое стариковское бормотание:

– Ну, вот и ты припожаловал?

– Кто там, дедь? – очнувшись, спросил я.

– Да Жулик, кто ж еще. Побачив, шо тебя нема, ну, и подался в сад. Знает, шельмец, где тебя шукать. Ну, ну, заходь, устраивайся и ты. Всем места хватит... Ну вот, Мишанька, а ты сказывал, шо мы тут одни. Во-о-он нас как много! – Помолчав и присев у моего изголовья, проведя пальцами по моим волосам, дедушка вновь вернулся к мысли, давно, видать, и более всего его беспокоившей: – А с Ванюшкой Жуковым помирись. Делить-то вам, мотри, нечего. Ну а зараз спи. Спи, Аника-воин.

15

Как ни хорошо мне жилось в дедушкином саду, я не мог не ощущать потерь, лишившись на все лето Ванькиного общества. Сейчас, наверно, налился горох, и мы бы с ним непременно совершили первые набеги на него. Может быть, Ванька уже делает это, но без меня, и от такой мысли на сердце становилось тоскливо. В коршуниных и кобчиковых, пустельжиных то есть, гнездах появились птенцы. Они опушились, сделались похожими на мягкие шары из ваты – самое время взять одного, принести в сад и начать откармливать лягушатами, кобылками [5] , гусеницами, дождевыми червяками и прочей живой мелочью. На твоих глазах, не по дням, а именно по часам, белый ком увеличивается, из-под пуха начинают проглядывать пестрые с красноватым отливом перышки, хищный, круто загнутый книзу клюв твердеет, освобождается у основания от младенческой желтизны, черные, без зрачков, глазищи четко округляются, когти на мохнатых лапках по-кошачьи выдвигаются, шевелятся, готовые в одно мгновение вонзиться в добычу, которой может оказаться даже принесенная мною мышь или суслик. Недели через две пух вовсе слетит, как с одуванчика, и перед тобою явится вполне законченное произведение искусства, созданное величайшим художником по имени Природа. Все в нем подобрано, подогнано, все соразмерно, все в равной степени прекрасно и вместе с тем целесообразно, все как нельзя лучше предусмотрено для определенного ему образа жизни: и эти зоркие глаза, чтобы с большой высоты высматривать поживу, и эти острые когти, чтобы погрузить их в живую плоть жертвы, и это радужное оперение, которое поможет слиться с рыжеватым покрывалом летнего поля, и упругий веер хвоста, который в союзничестве с мощными крылами может удерживать пустельгу в воздухе на одном месте в течение многих минут.

Если в наших руках, на нашем попечении, оказывались самцы (они резко отличались от самок своим оперением, заматерев, становились иссиня-сизыми), мы давали им человеческие имена. Я в честь самого близкого друга называл своего пустельжонка Ванькою, а Ванька своего соответственно Мишкой. Подходя к шалашу, где в укромном уголке устраивал своего питомца, я обычно окликал его:

– Ванька! Ванька! Ванька!

Птенец тотчас же отзывался:

– Пи-пи-пи-пи!

А когда для юного пернатого приспеет пора встать на крыло, я безбоязненно выпускал его на волю. Молодой соколик поначалу не очень доверял своим крыльям. Сперва несколько раз кряду расправит, опять уложит их на прежнее место, затем попробует взмахнуть ими, подняться на полсажени в воздух. И только ощутив волнующую радость свободного парения, прибавлял и прибавлял высоты, пока не взлетал над крышей шалаша и над вершинами яблонь и груш. Быстро утомившись, торопился вернуться на мое плечо, чтобы отдохнуть, набраться сил и решимости для нового полета. Так упражнялся с неделю, а потом исчезал куда-то на целый день и возвращался лишь к вечеру, на ночлег. А в конце сентября наступал час, когда мы расставались до будущего лета. Тихий и грустный сидел Ванька на моем плече, сидел долго, а затем неслышно снимался, взмывал в небо, делал несколько прощальных кругов над садом и пропадал. Ежели в долгих и далеких странствиях его не подстерегала беда, он появлялся на следующий год вновь, но на плечо ко мне уже не садился.

Опустится на вершину ближней к шалашу яблони, оповестит о себе привычным «пи-пи-пи» и улетит. Я понимал, что Ваньке нужно было обзаводиться собственным семейством, ну а мне – новым пустельжонком, может, Ванькиным же сыном.

Нынешним летом я буду лишен этой возможности, потому что пустельги гнездятся в дубовом урочище за Большими лугами, куда мне путь закрыт. Правда, я мог бы пойти к Микараю Земскову, тот, верно, натаскал (как делал каждое лето) полон чулан грачат, чтобы раздаривать их монастырским ребятишкам, и попросить у него одного для воспитания. Но грач есть грач, разве сравнишь его с кобчиком?! Да и Тараканница не потерпит грачонка. Не знаю уж, почему, но куры терпеть не могут оперившихся грачиных детенышей. Завидя его на своем дворе, набрасываются все разом, подымают дикое кудахтанье, рвут грачонка так, что только черные его перья летят во все стороны.

Скоро на бахчах объявятся арбузы, и неплохо было бы подняться на Чаадаевскую гору и поглядеть, где поставлен шалаш для сторожа. Подумав о нем, я непроизвольно запустил руку под рубашку и почесался, потому что пониже пупка было у меня с десяток благоприобретенных оспинок – это след от соли, которой было заряжено ружье чаадаевского караульщика. Он угостил нас ею прошлым летом. Мне соль угодила в пузо, а Ваньке малость посрамнее – в правую ягодицу, потому что приятель мой на миг оказался повернутым задом к шалашу, откуда и раздался неожиданный выстрел. Улепетнув в лес, скатившись под гору до самых Больших лугов, отыскав там подходящую ложбинку, мы оказали друг дружке медицинскую помощь: Ванька извлек ногтем крупинки ржавой соли из моих ран, я – из его. Затем оросившуюся сукровицей, саднящую кожу потерли жилистыми листочками подорожника и как ни в чем не бывало вернулись домой. Теперь чаадаевская бахча может быть спокойна: я, во всяком случае, не смогу ее потревожить...

– Ты што, хлопче, вздыхаешь? – спросил вдруг дед.

– Я не вздыхаю.

– Аль я не бачу?! Можа, домой хочешь сбегать?

– Не-э, – ответил я. Но в голосе моем не было твердости, и дед видел это.

– А ты усе-таки, Мишанька, сбегай. Молочка и хлебушка принесешь. Ладно?

– Ладно.

– Ну и добре. Вон и Жулик в село просится. Возьми и его: вдвоем вам будет повеселее.

Едва я поднялся и вышел на тропу, как Жулик забежал вперед и раньше меня выскочил на лесную дорогу, ведущую к селу. Ни он, конечно, ни дедушка не могли видеть, как щеки и уши мои в один миг сделались пунцовыми, и слышать, как сердце бешено, испуганно заколотилось, подступило куда-то к самому горлу, стеснивши дыхание. И все это оттого, что я совершенно неожиданно даже для себя, внезапно, вдруг, принял отчаянное решение: побежать из сада прямо к Ваньке Жукову и помириться с ним, чего бы мне это ни стоило. Пускай поколотят меня на Хуторе, как рассукиного сына, пускай измочалят, разобьют мне нос Ванькины товарищи, но я все-таки прорвусь к нему самому и, ежели нужно, попрошу прощения, возьму всю вину на себя, лишь бы прервать невыносимую, немую и глухую, полосу отчуждения. Пускай поколотят, но не убьют же до смерти?!

Боясь, как бы страх не взял верх над этим соображением, я наддал ходу и припустил к селу так, что рубаха за спиной надулась парусом, в ушах засвистел ветер, и уж не я за Жуликом, а он чуть поспевал бежать за мной. С ходу врезался головой в толстое и мягкое пузо здоровенной бабищи, оказавшейся Катькой Дубовкой. Она шарахнулась от меня, как от сумасшедшего, и запустила вдогонку презлющую, грубую, законченно мужицкую матерщину, на которую соответственно отреагировал только Жулик: пес приостановился возле богохульной бабы на мгновение и хорошенько отбранил ее по-своему, по-собачьи, то есть облаял. Почтя свой долг исполненным и гордый от этого, он догнал меня, когда я уже достиг окраинных домов. Может, и не догнал бы, если б дорогу мне не преградил Янька Рубцов, прикусивший зубами края своей кепки. Путь свой Янька держал с Малых лугов, где начался сенокос, и где малый этот успел выхватить из-под косы отца дюжину перепелиных детенышей. Яньке не терпелось показать их кому-нибудь из своих друзей, и он очень обрадовался, увидев меня.

вернуться

5

Местное название саранчи.