Вообрази себе картину, стр. 61

Но мистер Роример не спал. Прибегнув к заранее обговоренному коду, он постучал пальцами по лацкану пиджака и скосил глаза вправо, что означало необходимость набавить еще пятьдесят тысяч.

Представитель Кливлендского музея достиг указанной ему максимальной суммы и дальше идти не мог.

Других претендентов не было.

Метрополитен получил картину.

Шестидесятидевятилетний эксперт, представлявший Кливлендский музей, еще за месяц до аукциона предсказывал, что предложение в 1 500 000 долларов не имеет никаких шансов, предложение менее чем 2 000 000 долларов может дать шансы весьма сомнительные, 2 000 000 дадут ничтожные шансы, а 2 250 000 долларов — это вполне респектабельное предложение, способное решить исход дела, — но, впрочем, цена может подняться и выше.

Он оказался столь же точен, сколь любой другой оракул.

Музей Метрополитен не сообщил, как далеко он намеревался зайти.

Третье по величине предложение составляло 1 905 000 долларов и было сделано, как удалось установить, Институтом изящных искусств Карнеги из Питсбурга, поддержанным благотворительницей миссис Сарой Меллон Скейф, учредившей для покупки Рембрандта личный фонд, содержавший чуть больше 2 000 000 долларов.

В виде малого утешения по поводу потери Рембрандта представитель Питтсбурга привез домой «Мужчину с селедкой», купленного за 145 000 долларов.

Четвертое по величине предложение принадлежало швейцарскому аристократу немецкого происхождения.

В 1972 году музей Метрополитен без особого шума переименовал картину, и теперь она называется «Аристотель с бюстом Гомера». Однако новое имя попало на табличку лишь в 1980 году, и с тех самых пор Рембрандтову «Аристотелю, размышляющему над бюстом Гомера» грозит опасность отправиться по пути, уже проторенному его «Портретом Питера Хофта» и «Портретом Вергилия». Если их когда-нибудь удастся собрать и выставить в одном месте, эта триада невидимых шедевров Рембрандта будет представлять собою бесценное и неповторимое зрелище.

Через несколько дней после аукциона мистер Роример почувствовал себя обязанным оспорить редакционную статью «Нью-Йорк таймс», в которой обиняками говорилось о вульгарности этого события. В частности, в статье упоминалось «устойчивое чувство неуместности, даже безвкусицы уплаченной цены» и спрашивалось, нельзя ли было найти этим деньгам более разумное применение. Защищая музей, мистер Роример пояснил прессе, что цена значения не имеет.

— Деньги — это всего лишь средство взаимных расчетов.

Несколько обладающих достойной репутацией людей из числа стоявших вблизи картины и сейчас готовы под присягой подтвердить, что они слышали, как Аристотель хмыкнул.

ХVI. Последние слова

33

Исход суда над Сократом был предрешен. Да и сам процесс принадлежал к числу тех, которые кончаются, еще не начавшись, и самые первые шаги которых вдохновляются их завершением. Как сказал, требуя смертного приговора, Анит, Сократ не предстал бы перед судом, если бы не было ясно, что его сочтут виновным, а судьи не сочли бы его виновным, если бы не намеревались его уничтожить.

Счастливого конца не предвиделось.

Счастливые концы бывают только в трагедиях.

Где бы мы сейчас оказались, если б Иисус не был распят?

Суд над Сократом был честным судом. Сфабрикованных показаний там не было, лживых свидетелей тоже. Их вообще не было — ни показаний, ни свидетелей. И судьи это отлично знали. Тем и замечательно правление закона, которое помог восстановить Анит, что при нем никаких доказательств для обвинения человека не требуется. Довольно и убежденности судей. Должные процедуры соблюдались должным порядком. Правосудие свершилось.

Даже Сократ не жаловался.

Он не стал произносить очень красивую речь, сочиненную для него другом, обладавшим большим ораторским даром и немалым опытом выступлений в суде, сочтя ее более судебной, чем философской, и потому для него непригодной. Многие из его круга говорили Сократу, что надо бы ему подготовиться к защите.

— Разве, по-вашему, вся моя жизнь не была подготовкой к защите? — отвечал он. — Я во всю жизнь не совершил ничего несправедливого и окружавшим меня старался сделать получше, так не кажется ли вам, что лучшей подготовки к защите и не придумаешь?

— Этого недостаточно, — предупредил его друг, которого звали Гермогеном. — Ты же знаешь, Сократ, нашим судьям нравится , когда их сбивают с толку речами, так что они часто выносят смертный приговор людям ни в чем не повинным и, наоборот, оправдывают виновных.

— Разве ты находишь удивительным, — сказал, добродушно подтрунивая, Сократ, — что и по мнению Бога мне уже пора умереть?

— Ты думаешь, это Бог подводит тебя под суд?

— А ты думаешь, для меня тут есть какая-то разница? До сих пор, Гермоген, я никому на свете не уступал права сказать, что он жил лучше или приятней меня. Если приговор будет неправым, пусть стыдятся те, кто меня убьет. Мне-то чего же стыдиться, если другие решат поступить со мной несправедливо?

Оратор Ликон в злобной радости потирал руки.

— Я так и знал, что старый дурак слишком добродетелен, чтобы прибегнуть к приемчикам, содержащимся в написанной кем-то другим речи.

Мелет тоже пришел в восторг.

— Он попытается образумить пять сотен судей. А они, увидев, что никаких развлечений от него не дождешься, лишь заскучают и озлобятся.

Оба знали, что следует сказать, чтобы с самого начала подорвать доверие к Сократу.

— Всего больше удивился я одному, — сказал Сократ, когда умолкли его обвинители, — тому, что они говорили, будто вам следует остерегаться, как бы я вас не провел, — подразумевая, что я обладаю ораторским искусством. Это с их стороны всего бесстыднее, поскольку они знали, что тотчас же будут опровергнуты мной на деле, едва лишь окажется, что я вовсе не силен в красноречии, — если только они не считают сильным в красноречии того, кто говорит правду. Если это они разумеют, то я готов согласиться, что я — оратор, хоть и не на их образец.

Из всей троицы самым серьезным и дельным оказался Анит, ибо он привел Сократа под суд не из желания развлечься, но руководствуясь побуждением куда более пакостным: принципами. История учит, что от людей, руководствующихся уверенностью в своей нравственной правоте, добра ждать не приходится.

В начале правления Тридцати Анит являлся убежденным консервативным приверженцем умеренного фашиста Ферамена — пока Ферамена не ликвидировал фашист куда более расторопный, Критий. До этого происшествия Аниту и в голову не приходило, что его тоже могут изгнать.

При демократическом правлении, которое Анит помогал восстановить, он играл видную роль лидера морального большинства, требующего возврата к традиционным афинским добродетелям, среди которых на передний план выступали освященные временем семейные ценности, хоть Анит и не смог бы сказать, что они собой представляют и когда именно выступили на передний план.

— Вот идет человек, — после суда заметил Сократ об Аните, беседуя с друзьями в ожидании представителей Одиннадцати, коим надлежало отвести его в тюрьму, — наполненный гордостью от мысли, какой он совершил великий и славный подвиг, предав меня смертной казни за то, что я, видя, каких почестей и должностей удостоило его государство, сказал, что не следует ему ограничивать образование сына кожевенным делом.

— Мне особенно тяжело, — воскликнул друг Сократа Аполлодор, когда подошли с цепями люди из числа Одиннадцати, — что тебя приговорили к смертной казни несправедливо!

— Тебе приятнее было бы видеть, что я приговорен справедливо? — ответил Сократ. И протянул руки к цепям.

Страшные афинские Одиннадцать, управлявшие тюрьмами и совершавшие казни, были рабами, принадлежавшими государству.

По новой конституции свободных, демократических Афин, свобода слова и свобода мысли были свободами священными, неограниченными и неотъемлемыми, а тех, кто ими пользовался, можно было пустить по миру или прикончить.