"Две жизни" (ч. I, т.1-2), стр. 36

Лиза была очень удивлена. В голове её, — и это было ясно всем, — происходила сумбурная работа; но слова И. не были брошены впустую.

— Я вас отлично понимаю. Как это ни странно, но мама часто говорит мне вещи, очень похожие на то, что говорите вы сейчас. Так что ваши слова поразили меня больше тем, что совпали с мыслями мамы, хотя и совсем иначе выраженными. Я не могу сказать, что я в восторге от этих идей. Ведь я действительно ненавижу свою тётку и не верю ни одному её слову. Вы и представить себе не можете, как она умеет лгать.

— А вы разве так безупречно правдивы? — тихо спросил И.

— Нет, — ответила Лиза, покраснев до корней волос. — Нет, я далеко не правдива. Но… хотя, зачем вдаваться в далёкое прошлое? Если вы говорите, — она сделала сильное ударение на «вы», — что она уедет, я вам верю. Это всё, что нам нужно.

— Нет, — снова сказал И. — Это далеко не всё, что вам нужно, чтобы быть счастливой. Вы так привыкли иметь подле живой предлог, чтобы жаловаться на свои несчастья, что создали себе привычку — вместо того, чтобы следить за собой, — следить за тёткой, выискивая в ней причины своих бед. И не замечали, что не только она, а и вы, Лиза, были мучительницей и матери, и отцу, и тётке… и самой себе.

При последних словах И. Лиза опустила голову.

— Это правда, — сказала она, подняв глаза на И.

И. помог ей встать, подал мне большой стакан с примочкой и маленький с каплями и предложил Лизе, опираясь на мою руку, идти спать, чтобы утро встретить весёлой и свежей.

Было уже за полночь. С помощью тётки я довёл Лизу до места, подал ей капли, которые она тут же выпила, а тётке — большой стакан с примочкой, пожелал им покойной ночи, раскланялся и вернулся к И.

Я застал его в коридоре, так как проводник стелил нам постели. Я подошёл к нему, и он сказал мне по-английски, чтобы я сейчас же ложился спать, поскольку завтра понадобятся силы, а вид у меня очень утомлённый. Ему же надо написать два письма, и он ляжет потом.

Уже по короткому опыту я знал, что говорить о последних событиях он не станет, а утомлён я был ужасно. Не возражая, кивнул согласно головой, залез на верхний диван и едва успел раздеться, как заснул мёртвым сном.

Проснулся я от стука в дверь и голоса И., отвечавшего проводнику, что мы уже проснулись, благодарим за то, что он нас разбудил, и тотчас встаём. Но когда я спустился вниз, то увидел, что постель И. была даже не примята и три письма лежали наготове, запечатанные в конверты, а сам он уже переоделся в лёгкий серый костюм.

И. попросил собрать все наши вещи, сказав, что пройдёт к Лизе, которую навещал два раза ночью. Он прибавил, что организм девушки крепок, но нервная система так слаба, что ей необходим бдительный и постоянный уход. И потому он написал матери Лизы, графине Е., письмо с подробными указаниями, как заняться лечением и воспитанием дочери.

С этими словами он вышел, я же так и остался посреди купе с открытым ртом. Много чудес перевидал я за эти дни, но чтобы И. и в самом деле оказался доктором и решился писать письмо совершенно неизвестной ему графине Е. о её — тоже ему мало известной — дочери, — этого уж я никак не мог взять в толк. "Где же тут такт?" — мысленно спрашивал я себя, припоминая, что говорил Флорентиец о такте и предельном внимании к людям.

Долго ли, со свойственными мне рассеянностью и способностью мигом забывать всё окружающее, стоял я посреди купе, — не знаю. Только внезапно дверь открылась, и я услышал весёлый голос И.

— Да ты угробишь нас, Левушка. Надо скорее всё сложить, мы подъезжаем.

Я сконфузился, принялся быстро складывать вещи, но И. делал всё лучше и быстрее, — мне оставалось только подавать вещи. Не успели мы уложить и закрыть чемоданы, как подкатили к перрону.

В коридоре я увидел Лизу и тётку в нарядных белых платьях и элегантных шляпках. Лиза действительно была свежа, как роза, и в глазах её светилась радость. Тётка же её была бледна, на лице её разлилась скорбь, на лбу залегла поперечная морщина, тогда как вчера он был совершенно гладок; губы плотно сжаты: но, странно, — сейчас она нравилась мне гораздо больше; от её вчерашней плотоядности ничего не осталось. То было лицо стареющей женщины, преображенное страданием.

Я поздоровался с ними издали; у меня не было желания заглядывать ещё глубже в драму этих жизней. Севастополь сразу напомнил, что здесь мы сядем на пароход и снова отправимся на Восток; и я погрузился в мысли о брате и его судьбе в эту минуту.

Нарядная публика выходила из нашего вагона, и не менее нарядные люди встречали прибывших на перроне. Весёлые возгласы, смех, объятия. И снова резанула мысль, что меня встречать некому и некого мне прижать к груди во всём мире, хотя в нём миллионы людей.

И. взял меня под руку, взглянув, как мне показалось, не без укора. Через минуту мы вышли, вслед за носильщиком, на перрон, где ждала нас Лиза рядом со стариком высокого роста с небольшой седой эспаньолкой, очень красивым, гордым и элегантным.

Лиза подвела его к И. и сказала, что в вагоне упала так неловко, что разбила всю левую щёку и висок. И вот доктор помог ей какой-то микстурой так хорошо, что и следа от ушиба почти не осталось.

Старик, — дедушка Лизы, — перепуганный внезапной болезнью внучки, высказал признательность. Он спросил, куда мы едем, сказав, что у него есть запасной экипаж и он может довезти нас до Гурзуфа. И. поблагодарил, говоря, что мы останемся в Севастополе.

— В таком случае, разрешите моему кучеру довезти вас до лучшей гостиницы, — сказал он, снимая шляпу.

Я видел, что И. очень этого не хотелось, но делать было нечего, — он тоже снял шляпу, поклонился и принял предложение.

Глава 10. В СЕВАСТОПОЛЕ

Все вместе мы вышли из здания вокзала. Старик велел нашему носильщику отыскать в целой веренице всевозможных собственных и наёмных экипажей кучера Ибрагима из Гурзуфа.

Через несколько минут подкатила отличная коляска в английской упряжке, с белыми чехлами на сиденьях и кучером в белой же ливрее с синими шнурками, высоком белом цилиндре с синей лентой. При широкой татарской физиономии Ибрагима его английское одеяние выглядело довольно комично. Я подумал, что у того, кто подбирал кучера к английской упряжке, было не много такта.

Вообще, это короткое словечко не покидало меня и при всяком подходящем или неподходящем случае вылетало из какого-то закоулка в моём мозгу, дверь в который я не умел, очевидно, запереть как следует.

Пока мы прощались с дамами и усаживались в коляску, старик давал кучеру указания, куда нас отвезти, какого управляющего вызвать, чтобы нас отлично устроили в номере с видом на море, и последнее, что я услышал, было приказание Ибрагиму оставаться весь день в нашем распоряжении, свозить нас в Балаклаву и только назавтра, выполнив ещё какие-то поручения, выехать в Гурзуф.

Я посмотрел на Лизу. Она не сводила глаз с И. Она так смотрела на него, точно он был сказочный принц, а она Золушка. Я перевёл глаза на И. и снова подумал, что он красив, как Бог, но Бог суровый.

Тётка всё это время стояла, опустив глаза, и казалась ещё бледнее в ярких лучах солнца.

Мне было её сердечно жаль; мне казалось, что я, одинокий и бездомный, могу более других понять её скорбь и неуверенность в надвигающейся полосе её новой самостоятельной жизни. Прощаясь с нею, я крепко пожал и нагнулся поцеловать ей руку, не по велению хорошего тона, но в самом искреннем сердечном порыве.

Она, казалось, почувствовала теплоту моего сердца, ответила на пожатие и взглянула на меня. Я даже похолодел на мгновение, такая бездна отчаяния была в её глазах.

"Боже мой, — думал я, усаживаясь рядом с И., который говорил о чём-то с Лизой, — неужели в жизни так много страданий? И зачем так устроена жизнь? Зачем столько слёз, нищеты и горя? И как понять, что человек сам множит свои скорби, как говорит И.?

Вокзал был довольно далеко от города. Я впервые видел Крым и этот исторический город. Всё в нём дышало для меня очарованием. Я мысленно расставлял редуты и башни, и пленительные образы Корнилова, Нахимова и Тотлебена вели воображение далее, к первому герою той страшной обороны — русскому солдату.