Цареубийство в 1918 году, стр. 17

«Временный» премьер Александр Керенский некогда являлся любимейшим объектом поношения для право-монархических кругов, потому ему как бы уж и полагалось принадлежать к обрезанному племени. Но иудаизировать Александра Федоровича было трудненько даже единомышленникам Дитерихса. Как назло, он происходил из старинного священнического, т е. особо чистокровного русского рода, притом из настоящей глубинки – родился в городке Керенске, при впадении речушки Керенки в реку Вад, в той же Пензенской губернии, что и Соколов. (При большевиках город переименовали по имени более крупной реки – в Вадинск.) Отец будущего премьера был лицом светским, директором гимназии, но тоже в глубинном российском Симбирске. Дослужился папаша Керенский до чина статского генерала и соответственно до звания потомственного российского дворянина.

А все-таки сынок-то его оказался евреем. Во-первых, у него были волосы темные. Во-вторых, умел красиво говорить. Посудите сами, разве коренной русский человек умеет красиво говорить? Его матерью была вовсе не г-жа Керенская, она его приемная мамаша, а настоящей являлась знаменитая террористка-цареубийца Геся Гельфман, из квартиры которой 1 марта 1881 года народовольцы вышли на «акт». Во время суда Геся оказалась беременной, поэтому ее не казнили, и она умерла позже, от послеродовой горячки в крепости. А ребеночка-то куда дели? Вопрос с Гесиным ребенком давно мучал романтическое российское сознание, и в 1917 году, 36 лет спустя, ответ на него таки нашли: власти отдали его на воспитание дворянину Керенскому Да-да, господа, иначе откуда у этого провинциала такой дар зубы православному народу заговаривать? Бруцкус был уверен, что Соколов, человек с университетским образованием, в такую байку заведомо не верил, просто подыгрывал солдафону, называя Александра Федоровича «Аронкой»… Посему он обозвал следователя не только прохвостом, но и низким подхалимом.

И все-таки

Все-таки даже Бруцкус признает большую в конечном итоге ценность следственного материала Соколова. Как ни парадоксально, он приписал ее бездарности и крайнему цинизму следователя: «у него были злые враги, испортившие всю работу. Враги эти – страстное озлобление против евреев, ни на секунду не забываемая цель, что все надо валить на еврейский народ, не очень высокие умственные способности и безоглядное тяготение к лжи Но для дела, за которое Соколов взялся, у него не было достаточно талантов: он терзал правду по-медвежьи, тяжело и неуклюже, и скверная работа его ярко выступает наружу, удивляя своей грубостью»… И далее: «Он подмигивает читателю, мол, я и сам все понимаю, но, дескать, в интересах национального дела так надо». То есть, черпая главный материал для опровержения следственных выводов Соколова из его же собственной книги, Бруцкус приписал этот парадокс победе стихийного реализма юриста-профессионала над романтическими придумками слабого враля.

Примерно так и Энгельс убеждал нас, что Бальзак был великим реалистом вопреки своим аристократическим предрассудкам…

Понимая вполне чувства Бруцкуса, для которого следователь помимо национального обидчика был еще и оскорбителем лично знакомых и уважаемых людей (наподобие Гучкова или Ярошинского), не будем с профессором и вполне солидарны. В конечном итоге достоинством следовательской работы Соколова явилось как раз то, что он заносил в протоколы все: чушь и идиотскую информацию даже тех свидетелей, которым он, по собственному признанию, вовсе не верил. Разумеется, оклеветанные современники чувствовали себя тяжко после публикаций подобных опусов, зато для нас, историков, следователь сохранил аромат революционной эпохи – с ее циничной открытостью и наивной демагогией, с благородством ее идеалистов и распущенностью социальных низов, со всеобщей причастностью к идеологии и низким, мифологическим ее уровнем. Словом, тот аромат, что донесли до потомков И. Бабель, А. Веселый, автор «Тихого Дона»…

Вот конкретный пример его работы: Наметкин и Сергеев уклонились от внесения в протокол похабных надписей с места преступления или рисунков, которые охранники-жеребчики набрасывали во время дежурств на стенах Ипатьевского дома. Они справедливо полагали, что мат и сексуальные позиции с подписью «Царица и Распутин» ничем не обогатят историка, в будущем по интересующегося итогами их работы. А «природный охотник», «самолюбивый фанатик своей профессии» (Дитерихс), словом, Николай Соколов внес в протоколы и похабель, и оскорбления – «свидетельства предсмертного мученичества пленников», как назвал их Бруцкус. Фактов следователь дал историкам предостаточно, чтобы воссоздать картину преступления, а его выводы и предположения, что ж, они тоже стали свидетельствами времени, приметами «великой эпохи», когда началось выдвижение к власти Ленина и Муссолини, Сталина и Гитлера, Ракоши и Зейсс-Инкварта и легиона им подобных почти по всей Европе.

К слову – одновременно приметами эпохи, когда не нашлось в Европе издателя для брошюры Бруцкуса…

Глава 8

ПОСЛЕДНИЙ РАЗ О СЕБЕ

Чтение «Убийства царской семьи» Николая Соколова явилось нравственным потрясением в моей жизни.

Сначала представьте отрока или юношу, воспитанного на таком вот идеале:

Юноше,
обдумывающему житье,
мечтающему –
сделать бы жизнь
с кого,
Скажу, не задумываясь:
делай ее
с товарища Дзержинского.

А до Дзержинского, в детстве, героями значились Ворошилов с Буденным В войну, правда, появились новые идолы. Но уже в те, то есть в подростковые годы, когда массовый героизм народа стал приметой эпохи, и тогда мы не понимали, почему в образец нам ставят летчика, таранившего германский самолет, как будто взаимное уничтожение пилотов нашего и немецкого есть заведомо выгодная для России сделка. Или почему солдату разумно лечь грудью на амбразуру огневой точки противника и заткнуть своим телом пулеметное дуло. Разве не проще бросить туда гранату?

Послевоенные герои тоже выглядели сомнительно Не хочу преувеличивать проницательность своего поколения. Но жизнь десятилетиями складывалась так, что сетка моральных координат общества натягивалась на опорные идеалы, вызывавшие у молодежи одни сомнения. Подчеркиваю, у любой молодежи, вне связи с ее конкретными политическими убеждениями (я сам до 1958 года, до дела Бориса Пастернака был вполне правоверным комсомольцем).

Одно время на роль образцовых героев претендовали в нашем сознании коммунисты-оппозиционеры, погибшие в чистках, но товарищ Сталин и его сподвижники успели все-таки о них многое народу порассказать Постепенно, незаметно в сознании многих из нас на «высшие точки» вырвались рыцари белого движения (песни ведь запела молодежь о «поручике Голицыне и корнете Оболенском»), а для кое-кого, как стало известно позже, штандартенфюреры СС.

Культ белых начался, по-моему, с фильма «Перед судом истории», где бывший лидер правых националистов в Государственной думе Василий Шульгин с любовью вспоминал своего государя на фоне декораций того самого вагона, где он выпросил у царя отречение от престола. Потом, поглядев на табличку у Таврического дворца «Областная партийная школа», Шульгин с грустью проговорил: «Здесь заседал единственный в нашей истории парламент» – и мы в зале вдруг осознали: братцы, да ведь в России парламент был, как же мы про это ничего, ровно ничего не знаем

Потом появились из каких-то тайных запасников старшего поколения изданные еще в 20-х годах мемуары возглавителей белого движения (мне деникинские «Очерки истории русской смуты» дал покойный «крестный» в кинематографе Юрий Герман). Так что к началу работы над этой вот книгой я, как многие люди моего поколения, придерживался стандартного российского мировоззренческого набора аксиом: российские народы были в революцию сбиты с толку демагогами, обещавшими им рай на земле и во человецех благоволение, кроме того, они традиционно были приучены к патерналистско-авторитарному правлению, свободу же отстаивали в этой стране лишь немногочисленные паладины-идеалисты (а таких везде мало, не только в России). И вот, приближаясь к седьмому десятку лет, я стал читать книги уже не вождей белого движения, а его, говоря по-щедрински, Сил, т е. тех, кто составлял становой скелет администрации, людей вроде Дитерихса или, на более низком уровне, Соколова. Они поразительно напомнили своих антиподов по мою, советскую сторону жизни, тех, кого я так часто наблюдал у нас, там