Никто пути пройденного у нас не отберет, стр. 90

Геннадий Петрович был инженером, специалистом по автоматизации каких-то процессов в радиотехнической промышленности. Пробовать писать он начал в травматологической больнице, где после аварии провел около года. Очевидно, понимал, что возвратиться к нормальной работе он уже никогда не сможет, и искал новое занятие для себя. Во всяком случае, не тщеславное желание возбудить участие или удивление или увековечиться в памяти потомков водило его рукой.

За прошедшие годы я расшифровал и напечатал три рассказа Геннадия Петровича: «Хандра», «Банальная курортная история» и «Ария Джильды».

В рейсе на теплоходе «Колымалес» со мной были не только письма командира Искровой роты из материнских архивов, но и последние наброски Матюхина.

Еще раз повторю. Соблазн отождествлять автора с литературным образом, особенно если рассказ ведется от первого лица, бытует в читающей публике уже давно, с тех пор, как эта публика появилась. Потому еще раз необходимо подчеркнуть, что, хотя рукописи Геннадия Петровича не могут не носить следов моего пера, отношусь я к нему, как Лермонтов к Печорину, Бог меня простит за такие параллели.

Название сохраню авторское: «Кошкодав Сильвер».

Будем считать это эпилогом ко всему затянувшемуся роману-странствию «ЗА ДОБРОЙ НАДЕЖДОЙ».

И грозно объемлет меня могучее пространство, страшною силою отразясь в глубине коей…

(Автора эпиграфа Матюхин не указал. Это Гоголь, но Геннадий Петрович как бы считает эти знаменитые слова собственными. – В. К.)

К окончанию той, ледяной, финской войны мне было семь. И я уже самостоятельно читал «Остров сокровищ», и мне чаще всего снились Сильвер и юнга Джим Хокинс, но я посвящаю эти воспоминания, написанные в трудных условиях, в желудке кашалота, не Роберту Льюису Стивенсону, а доктору Джекилу.

Итак, мне семь лет, очень холодная зима, я живу с мамой в пятиэтажном кирпичном доме. Это одинокий дом. Вокруг только дровяные сараи, а за ними пустыри и свалки. Дом где-то между Серафимовским и Богословским кладбищами. Теперь дома нет. Исчез. Иногда мне кажется, что этого огромного одинокого дома никогда и не было.

Пятиэтажный дом, непонятно как очутившийся между далекими загородными кладбищами. В подвалах, на чердаках, в дровяных сараях – масса кошек и котов. Десятки, сотни, тысячи бесхозных котов и кошек, голодных, нищих и тощих.

Затемнение, в парадных горят синие лампочки, и все кошки и коты синие…

Над молодым Ренуаром сперва издевались, и в каком-то журнале я видел карикатуру на его картину – замечательную картину «Уснувшая девушка». Под карикатурой была злая подпись: «Девушка, красящая кошку в бадье с водой, подсиненной индиго». Какая злая глупость! Как всю жизнь мне жаль Ренуара…

Мама в ту войну работала в госпитале, там она надевала звездной белизны халат; за мамой ухаживали молодые военные, она часто бывала оживлена и приносила мне большие оранжевые апельсины. На улице было так холодно, что дома апельсины сразу покрывались росой, и я слизывал с них прозрачные капли. И все читал и читал «Остров сокровищ». И когда мама уходила в госпиталь, она никогда не закрывала меня в квартире на ключ…

Куда же мог подеваться этот огромный пятиэтажный дом? Не осталось даже фундамента – я искал его, когда уже стал взрослым, уже заболел и много ходил по пригородам, особенно веснами, и собирал букеты китайской сирени… Мне вредны белые весенние ночи, мне говорят об этом врачи, мне тогда еще более одиноко.

Да, морозы, синие лампочки в парадных, оранжевые апельсины и десятки, сотни, тысячи кошек. И я и мама боялись кошек. Я и сейчас их боюсь, хотя они, конечно, изящные, но у них глаза круглые, и в круглых глазах узкие щелочки, и они долго мучают мышей. Жильцы собрали собрание в подвальном бомбоубежище и решили позвать душегуба. Сейчас я знаю, что давить кошек называлось раньше булгачить, это означает еще обманывать людей и выдавать кошачьи шкурки за ценные меха…

Душегуб пришел и сказал, что выловит и убьет всех бездомных кошек за один вечер.

Это был страшный человек. У него не было ушей, левого глаза и левой ноги ниже колена. Вместо ноги была деревяшка с резиновым набалдашником – как у Сильвера. А на голове, хотя трещали морозы, была только легкая кепка. Он велел всем жильцам уйти и оставить его одного. И уселся на лестничной ступеньке как раз возле нашей квартиры.

Был поздний вечер, но мама еще не вернулась из госпиталя. На улице была метель, иногда метель прерывалась, и тогда в разрывы снежных туч ярко светила луна – такая погода очень редко бывает в Ленинграде. Метель зализывала наш нелепый одинокий дом со всех сторон и выла на чердаке.

Душегуб сидел на ступеньке в синем свете, курил корявую трубку и бормотал:

Тра-та-та, тра-та-та,
Вышла кошка за кота…

Я смотрел на него в замочную скважину, из которой дуло.

Я уже придумал ему имя – Кошкодав, или Котогуб.

Я уже тогда хотел быть талантливым мальчиком.

Вдруг этот страшный человек обернулся и поманил пальцем. И я понял, что он тоже видит меня сквозь замочную скважину. И я послушно вышел к этому человеку. Он был еще не очень стар. Пахло от него лошадью, вернее, конюшней. Два пустых рогожных мешка лежали рядом на ступеньке. Он спросил, есть ли у нас в доме еще мешок. Я сказал, что мешка нет, есть рюкзак. Он сказал, чтобы я оделся потеплее, взял рюкзак и возвращался, так как ему нужен смелый мальчик, который поможет.

Я спросил этого странного и страшного человека, долго ли он будет убивать кошек, потому что мне надо поскорее вернуться и встретить маму из госпиталя.

Он поправил деревяшку на ноге и велел не задавать детских вопросов. Он казался мне пиратским капитаном Флинтом.

В разбитое лестничное окно видны были далеко внизу дровяные сараи. Над ними дымился в лунных проблесках метельный снег. Ветер дул с Невы, с залива. Сквозь лунный снег брели по крышам сарая к нашему дому массы кошек.

Когда я тепло оделся, взял дачный рюкзак и вышел к душегубу, кошки уже поднимались по лестнице к нашим дверям. Они шли деловито, как будто знали куда и зачем. Душегуб брал их одну за другой и кидал в рогожные мешки. При этом он продолжал бормотать:

Тра-та-та, тра-та-та,
Вышла кошка за кота…

И коты и кошки шлепались в его мешки беззвучно – не шипели и не мурлыкали. Почему-то я перестал удивляться и бояться. Только спросил что-то вроде:

– Дяденька, а как вы их будете убивать?

– Не твое дело, – сказал он.

Когда оба мешка душегуба битком набились кошками, он завязал эти рогожные мешки вожжами.

Штук пять кошек не поместились, сидели на ступеньках и вопросительно смотрели на Кошкогуба своими сверкающими глазами. Он взял мой рюкзак, раскрыл его, и кошки одна за другой сами запрыгнули в рюкзак.

– И все дела! – сказал душегуб. – Пошли. Сейчас узнаешь, как я душу их души. – И надел на меня рюкзак, в котором сразу зашевелились и замяукали кошки; кажется, они там перегрызлись…

Я так настойчиво пишу про кошек и котов, ибо здесь – в кашалоте – очень пахнет рыбой, а широко известно, что кошки любят рыбу…

Рерих к гробу Врубеля принес много сирени. А Блок не был знаком с Врубелем, но говорил речь над его могилой на Новодевичьем кладбище. Все они были сумасшедшие…

Да, про душегуба.

Он перекинул свои мешки через правое плечо, надел рукавицы, поднял воротник у полушубка, и мы пошли вниз. Мы спустились по лестнице и вышли в черную метель. Из окон нашего странного дома не лучилось даже одного лучика.

– Дяденька, сколько вы их уже погубили? – спросил я.

– Помолчи, малыш, а то горло простудишь, – сказал душегуб.

– А почему у вас нет глаза, ушей и ноги? – спросил я. – На войне потеряли?