Мой брат Юрий, стр. 66

— Не бережетесь,— укорил я.— Сейчас простыть легко.

Юра засмеялся — сегодня он весь вечер смеялся.

— Нет, Валька, не простынем. Нам сегодня хмельно, тепло и хорошо. Где-то я читал, что Валентина означает «здоровье».

— А ты у меня Георгий Победоносец,— в тон ему продолжила Валя.

— Так что простуда нам не страшна, и ничего теперь не страшно.

И он снова засмеялся, а Валя подхватила его смех.

Потом мы долго молчали, потому что бывают такие минуты, когда и говорить-то не о чем, когда и так все ясно, без слов ясно. Я все время ощущал какую-то неловкость, боялся, что мое присутствие тяготит их, и уже твердо решил уйти. Но тут нестерпимо яркая просквозила по небосводу падучая звезда, и мы, все трое, вскрикнули одновременно показывая на нее друг другу. Звезда сгорела, не оставив следа.

— А ведь там сейчас Лайка летает, ребята, живое существо,— сказал вдруг Юра.— Вот если бы!..

Он оборвал себя на полуслове, замолчал, и я понял, что о Лайке он вспомнил просто так, к случаю, потому что не успело остыть волнение от запуска первого спутника, как — всего несколько дней назад — в небо взлетел второй, имея на борту Лайку. С третьего ноября фотографиями симпатичной остроухой собачонки были заполнены все газетные полосы мира.

Я понял его так, но не так, наверное, поняла его Валентина, потому что спросила, настораживаясь:

— Что «вот если бы!»? Что ты хотел сказать этим?

Юра немного помолчал, а потом заговорил, и была в его словах какая-то грусть, какая-то малопонятная мне печаль.

— Я вот все думаю о ее ощущениях там, в этой необъятности. Ведь это ж черт знает что! Даже представить страшно. Слева, справа, вверху, внизу — звезды, глухая ночь вокруг, и только звезды, звезды, звезды. Если бы на ее месте был человек — он сумел бы подчинить свои ощущения, ну, скажем, страх, подчинил бы силе воли. А ведь собака — она хоть и умница, хоть и красавица, а все-таки собачка.

— А ты полетел бы?

Я в шутку задал этот вопрос, догадываясь, что и Юра ответит шутливым: «А то нет!»— но услышал другое, раздраженное и сердитое даже:

— Ерунда все это, болтаем черт те что! Давайте-ка лучше о грешных земных материях поговорим.

Служба зовет!

Не загостились молодожены в родительском доме — всего четыре дня прожили. Валентина торопилась вернуться в медицинское училище, Юра ехал на край света — на Север, в строевую часть. Он рассказывал нам, что ему, на выбор, предлагали остаться летчиком-инструктором в училище или служить на юге, но он предпочел Север.

— Почему?

Этот вопрос задала ему Валентина, когда он объявил ей о своем решении, задавали и мы. Сперва он отшучивался:

— Тут много «почему». Во-первых, белых медведей я видел только в зоопарке, а там они на воле разгуливают. Во-вторых, флотская форма по душе мне пришлась. Там ведь, кажется, из зеленого в черное должны меня переодеть. И опять же море под боком.

Но когда мы изрядно поднадоели ему своими вопросами, он объяснил:

— Начинать службу надо там, где труднее. А на Севере всего труднее. Там летчики знаете какие? Настоящие! Вот и я хочу стать настоящим.— И, не вполне уверенный, что убедил нас, добавил:— А на юг я на старости лет попрошусь, когда придет время отогреваться от северных ветров.

Честно говоря, я немного завидовал ему, его молодости — двадцать четвертый год пошел Юре,— его непоседливости, неудержному стремлению попасть туда, где всего труднее и опаснее. Завидовал и подчас, вгорячах, бранил свою судьбу, накрепко привязавшую меня к Гжатску.

ГЛАВА 9

Север, север...

Письма домой

Юра был первым «полярником» в нашей семье. Конечно же, когда он приехал в отпуск,— а это не так скоро случилось,— мы с жадным любопытством расспрашивали его: что за страна Крайний Север? Любопытство наше было понятно и оправданно: что мы знали о севере? Да ничего почти. Вспоминали — из тридцатых годов — легендарную эпопею «Челюскина», имена академика Шмидта и капитана Воронина, отважную папанинскую четверку. Знали, по сводкам военных лет, о тяжелых боях с гитлеровцами на Мурманском направлении.

— Чтобы понять север, надо его самим увидеть,— говорил Юра.— Диковинный край. Сопки и мхи, мхи и сопки. Чуть не полгода — ночь, почти столько же — день. Поначалу здорово на психику действует, не сразу привыкнешь к этому.

Он рассказывал о снежных зарядах — они очень мешают летчикам в воздухе, о штормах в море. О тонких березках, намертво вцепившихся корнями в громадные валуны, и о грибах, которых в сопках — не беда, что полярное лето коротко,— полным-полно: куда там нашим смоленским лесам! О своих боевых товарищах рассказывал. Особенно много — о товарищах.

— Железные ребята. Да оно и понятно. Тем, кто характером слаб, на Севере делать нечего.

Вспоминал со смехом:

— Когда получал направление в Заполярье, пугали меня: попадешь, мол, в зубы белым медведям. Загрызут. А я их и не видел там... Другие видели, а я нет. Не везло. Если бы в Московском зоопарке не посмотрел, так и не знал бы, что за штука такая, белый медведь...

Выходило, по рассказам брата, что холодный Север — не такой уж дикий край, каким представлялся он нам, что обжили его люди прочно и надежно, и что сам он выбором своим очень доволен: правильно службу начал.

Говорил Юра о севере много и увлеченно, вспоминал эпизоды из своей летной практики, из практики своих товарищей, командиров.

Но то, что было интересно и небезразлично нам, вряд ли в моей передаче будет интересно читателям книги. И потому я остановлюсь всего лишь на нескольких фактах, быть может и незначительных, но имеющих самое прямое отношение к нашей семье.

В отпуск Юра, как я уже сказал, приехал после долгих месяцев службы в полку.

А до отпуска, до встречи нашей о том, как там живется ему, как устроился он, судить мы могли только по письмам.

Из множества писем два особенно запомнились.

Одно, переполненное первыми впечатлениями о Заполярье, с упоминанием шестьдесят третьей параллели, за которой находится их гарнизон, с подробностями о том, как сердечно встретили молодых лейтенантов в полку, как душевно отнеслись к ним командиры, старшие товарищи.

Несомненно, трудности привыкания к новому месту скрашивало то обстоятельство, что в полку вместе с Юрой начинали службу и другие «оренбуржцы», его товарищи по училищу.

Об этом писал Юра.

И очень сдержанно, как и положено мужчине, о том, что грустит по Вале.

И очень много — о том, что служит едва ли не на том же самом аэродроме, с которого в годы войны поднимался бить фашистов прославленный летчик, дважды Герой Советского Союза Борис Феоктистович Сафонов.

Это был красивый и очень добрый человек, писал Юра, и летал и воевал он тоже красиво. В частях еще служат летчики, ветераны, которые хорошо знали его, и до сих пор на севере о Сафонове ходят легенды. Никто не говорит о нем так, как будто бы его уже нет в живых...

И было другое письмо, очень грустное. Рассказ о нелепой, в результате аварии мотоцикла, смерти товарища Юры по училищу — тоже Юры, Дергунова.

Они, тезки, еще в Оренбурге стали, что называется, закадычными друзьями. Оба — способные молодые летчики — могли бы остаться инструкторами в училище, и оба, получив первые офицерские звездочки, в один и тот же день написали рапорты с просьбой направить их в Заполярье.

Наш Юра с горечью, с болью писал о том, как хорошо складывалась служба у его товарища в полку: командиры любили Дергунова за летное мастерство, друзья — за веселый характер, за отзывчивую, открытую всем душу; и вдруг глупая случайность оборвала его жизнь, когда ему не было и двадцати пяти лет.

По тону письма чувствовалось, что смерть товарища потрясла Юру.

Можно догадываться сейчас и без труда наверняка угадать, в каком настроении писались и одно и другое письма.