Misterium Tremendum. Тайна, приводящая в трепет, стр. 105

– Господин Хот, разве можно что-нибудь скрыть от вас, тем более истинные мотивации?

Они засмеялись, оба, как по команде. Хот даже в ладоши захлопал, а Макс дружески потрепал Соню по плечу.

– Видишь, Макс, я оказался прав. – Хот промокнул глаза уголком бумажного платка. – Софи паинька, хорошая девочка. Макс, ты, кажется, был скаутом. Как там? Помогай старикам и детям, накорми голодного, защити слабого.

– И никогда никого не обманывай, говори только правду, – подхватил Макс, продолжая смеяться.

– Все люди братья, да здравствует мир и дружба, – Хот тихо икал от смеха, – бедный малыш погибал. Макс, у меня разрывается сердце! Как это трогательно! Наш рыцарь, наш благородный профессор бросился спасать умирающего сироту, это был чистый душевный порыв, никакой корысти, только милосердие. И – о чудо! Ребенок ожил! А вторая история, еще более трогательная и возвышенная. Макс, почему ты не рыдаешь? Восемнадцатый год, Москва, голод, красный террор. Умирает старушка, ее маленькая внучка умоляет спасти бабушку, единственного близкого человека. Наш профессор не может устоять перед слезинкой ребенка, и опять – о чудо! И опять никакой корысти! Милосердие, только милосердие и сострадание! Макс, какой ты черствый, какой бездушный! Ну почему ты не рыдаешь вместе со мной от умиления?

Хот всхлипывал, слезы обильно текли по рябым щекам, голос стал высоким, почти женским, иногда срывался на визг. Правая рука была прижата к груди, левая ко лбу. Соне показалось, что омерзительный запах усилился, окутал Хота облаком. Находиться с ним рядом стало невозможно. Она отошла на пару шагов, закурила, посмотрела на Макса.

Сначала он тоже смеялся, но потом перестал, замер в полуулыбке, лицо его свело судорогой.

– Макс, по-моему, господину Хоту нехорошо, вы бы проверили пульс, – сказала Соня тихо, по-русски.

Он ничего не ответил, как будто не понял ее. Хот несколько раз дернулся, всхлипнул, вытер глаза и повернулся к Соне.

– Мне наплевать на мотивации, Софи. Хотите быть матерью Терезой и честным скаутом, я не возражаю. Там, на острове, сколько угодно несчастных умирающих сирот, беспомощных старичков и старушек. Спасайте их в свое удовольствие, совершайте подвиги милосердия каждый день. Собственно, ради этого мы и затеяли наше рискованное предприятие.

– Спокойной ночи, – сказала Соня и пошла к лестнице.

– Минуту, Софи, – окликнул ее Хот, – вы жаловались, что у вас нет сменной одежды, белья, гигиенических принадлежностей. Это, безусловно, важно, и все вам будет скоро предоставлено. Но я прошу вас подумать заранее, что вам может понадобиться для работы? Какие-то дополнительные химические и биопрепараты, растения?

– Растения мне вряд ли понадобятся, – сказала Соня, – мне нужен череп.

– Что, простите?

– Хрустальный череп, который держит в руке Альфред Плут на автопортрете. Без него ничего не получится.

Глава двадцать седьмая

Москва, 1919

Ботинки, которые припасла няня, стали Мише малы. Летом он ходил в лаптях, их сплел для него какой-то деревенский родственник горничной Мариши. К осени лапти порвались. Федор умудрился раздобыть где-то детские туфли, они оказались впору.

Миша целыми днями бегал и болтал без передышки. Лаборатория была его любимым местом, чем-то вроде зоосада. Там жили «киси» и «синьки». Наглядевшись на них сквозь стеклянные стенки, он пробовал перед зеркалом так же, как они, шевелить ноздрями и ушами. Особый восторг вызывал микроскоп. Михаил Владимирович иногда поднимал его и давал посмотреть в «восебный газок». Он мог смотреть часами, даже если ничего не лежало между предметными стеклами. Он взахлеб рассказывал, что видит там колобка, серого волка, Василису Прекрасную, «сине мойе, заатую ыбку и стауху гупую с каытом».

Однажды, когда Таня укладывала его спать, он спросил:

– У тебя папа – дед. У Андрюши тоже папа дед. А мой где папа?

– На войне.

– Зачем?

– Затем, что он военный.

– Зачем военный?

Таня в очередной раз показала ему несколько фотографий Павла, объяснила, что идет война, она закончится, папа вернется.

Миша насупился и заявил, что не хочет папу-фотографию, пусть будет другой, настоящий. Пусть будет папа Федя.

– Твой папа не фотография, он живой, он тебя очень любит, – повторяла Таня.

Миша не верил. Когда приходил Федор, он мчался к нему навстречу. Не слезал с его рук, взахлеб с ним болтал, открывал все свои тайны. Ради Федора Миша готов был на самые тяжелые жертвы. Выпить большую ложку рыбьего жира, надеть ненавистную ушастую шапку, лечь спать днем, после обеда. Миша терпеть не мог, когда ему смотрят горлышко, стригут ногти и моют голову. Он терпел и не поднимал рев, только если это делал Федор.

Больше всего Таня боялась, что однажды он назовет его папой. Ей казалось, если это слово нечаянно вырвется у Миши, с Павлом что-то случится.

– Перестань, это глупость, не думай об этом, – сказал Михаил Владимирович.

Федора упрекнуть было не в чем, ничего, кроме благодарности, Таня к нему не чувствовала. Иногда ей казалось, что это больше, чем благодарность. Он любил ее, преданно и нетребовательно. Он любил ее любую. Нервную, взвинченную или вялую, безразличную. Злую, тощую, как скелет, с красными шершавыми руками, с воспаленными от бессонницы глазами. Он любил Мишу, приносил для него в клюве, как для собственного птенца, еду, одежду, игрушки. Он был рядом. А Павел далеко. Никто в этом не виноват.

Случались минуты, когда она готова была переступить черту. Стоило лишь раз не отвести взгляда, не выскользнуть из объятий, задержать руку в руке, не отвернуться, подставляя щеку, когда он тянется губами к губам. Так все просто, так понятно. Кто посмеет осудить?

Когда она думала об этом, она видела одно и то же. Молчаливую психическую атаку марковцев. Строй офицеров, и Павел среди них. Отчетливо, как в кинематографе, вставали перед ней кадры. Она с Федором. Все чудесно. Оба счастливы. Павел медленно падает на снег.

– Почему бы тебе правда не выйти за него замуж? – однажды сказал Андрюша. – Получилась бы идеальная советская семья, ячейка нового общества.

С Андрюшей было трудно разговаривать. Он стал мрачный и злой. Он бросил живопись. Художника, который занимался с ним, арестовали. Старик умер в тюрьме. Летом он не знал, куда себя деть. Двое его лучших друзей уехали еще в восемнадцатом, с семьями в Германию. Михаил Владимирович и Таня пытались как-то занять его, французским, латынью, Фенимором Купером, Артуром Конан Дойлом, Львом Толстым, но он презрительно поджимал губы и спрашивал:

– А зачем?

– Хотя бы для того, чтобы остаться самим собой. Я служу им потому, что иначе мы пропадем, умрем с голоду. А ты что делаешь? Спешишь превратиться в сознательного пролетария, для которого латынь и Толстой – вредные буржуазные излишества?

Эти разговоры выматывали Михаила Владимировича, но он не сдавался. Ему было страшно за сына больше, чем за дочь и за внука. В Андрюше появилось то, что когда-то было в Володе. Отчужденность.

Таня нашла неожиданное и жестокое средство. Она повела брата в анатомический театр медицинского факультета.

– Так, Андрюша, выглядит смерть. Это расстрелянные. Их много привозят. Вот алкогольное отравление. Вот морфинист. А эту женщину зарезали на улице, за кулек сахару. Умершие от тифа. Их больше всего. Жизнь невероятно хрупка, особенно теперь. Смотри, это может случиться с каждым из нас, в любой день, в любую минуту. Твое угрюмое безделье, депрессия, постоянные упреки – предательство.

Когда возвращались домой, он молчал и держал Таню за руку. Был ясный теплый октябрьский вечер, золотая осень. Таня повела брата через Никитские ворота, ей хотелось зайти в Большое Вознесение.

Служба уже закончилась, в храме было почти пусто. К Тане подошел старый дьякон, шепнул на ухо:

– Давно не приходишь. Тебя человек спрашивал.

– Кто? – прошептала Таня и схватила Андрюшу за плечо, чтобы не упасть, так сильно закружилась голова.