Ганнибал: Восхождение, стр. 15

Ганнибал написал, не глядя на блокнот, продолжая считать удары метронома и одновременно тиканье часов.

Взглянув на блокнот, доктор Руфен, казалось, воодушевился.

– Ты видишь ее молочные зубы? Только ее молочные зубы? Где же ты их видишь, Ганнибал?

Ганнибал протянул руку и остановил маятник, внимательно рассматривая его длину и положение грузика по отношению к шкале метронома. В блокноте он написал: "В отхожей яме. Доктор, можно мне открыть заднюю крышку часов?"

Ганнибал ждал в приемной вместе с другими пациентами.

– Это ты сделал, а не я, – сказал ему пациент, похожий на белку. – Лучше тебе в этом признаться. А жвачки какой-нибудь у тебя нет?

* * *

– Я пытался еще расспрашивать Ганнибала о его сестре, но он совершенно закрылся, – сказал доктор Руфен. Граф Лектер стоял за креслом леди Мурасаки в его кабинете. – Откровенно говоря, он для меня абсолютно непрозрачен. Я его обследовал и пришел к выводу, что физически он вполне здоров. У него на черепе я обнаружил шрамы, но нет ни следа вдавленного перелома. Однако я мог бы предположить, что полушария его мозга способны работать независимо друг от друга, как это происходит в некоторых случаях травмы головы, когда нарушена коммуникация между полушариями. Ганнибал способен одновременно следовать нескольким ходам мысли, не отвлекаясь ни от одного из них, и один из таких ходов всегда избирается им для собственного развлечения.

Шрам у него на шее – от цепи, примерзшей к коже. Мне приходилось видеть такие шрамы сразу после войны, когда открыли лагеря. Он упорно не говорит, что произошло с его сестрой. Думаю, он знает – что; не важно, сознает он, что знает, или нет, как раз это-то и опасно. Наше сознание вспоминает лишь то, что может позволить себе вспомнить, и с той быстротой, какую может себе позволить. Он вспомнит, когда будет способен это выдержать.

Я не стал бы его подталкивать, а гипнотизировать его не имеет смысла. Если он вспомнит слишком скоро, он может замкнуться в себе, застыть навсегда, чтобы уйти от этой боли. Вы оставите его у себя дома?

– Да! – поспешно ответили они оба.

Руфен кивнул:

– Включайте его в вашу семейную жизнь как можно больше. Выйдя из этого состояния, он будет предан вам гораздо сильнее, чем вы можете себе представить.

18

Разгар французского лета, цветочная пыльца дымкой покрыла поверхность реки, в камышах плещутся утки. Река называется Эсон. Ганнибал по-прежнему не говорит, но во сне его больше не посещают кошмары, и аппетит у него нормальный, как у всякого тринадцатилетнего подростка, который быстро растет.

Роберт Лектер, дядя Ганнибала, оказался более теплым и менее сдержанным человеком, чем был его отец. В нем с юности жила какая-то артистическая беспечность, которая лишь возрастала с годами и теперь соединилась с беспечностью пожилых лет.

На крыше замка была галерея, где они могли прогуливаться. Цветочная пыльца собралась в небольшие сугробы в ложбинках крыши, позолотила мох, а пауки на летучих паутинках проплывали мимо них, несомые легким ветром. Внизу, между деревьями, им были видны излучины Эсона.

Граф был высок и худощав, похож на большую птицу. На крыше, в ярком свете солнца, кожа его казалась серовато-бледной. Руки на перилах галереи были очень худыми, но очень похожими на руки отца Ганнибала.

– Наша семья, Ганнибал, – сказал Роберт Лектер, – это не совсем обычные люди. Мы рано начинаем это понимать. Думаю, ты уже и сам это понял. С течением времени ты к этому привыкнешь, если сейчас тебя это беспокоит. Ты потерял родителей, у тебя отняли дом, но у тебя есть я, и у тебя есть Сава. Ну разве она не восхитительна? Ее отец привел ее на мою выставку в музей Метрополитен в Токио двадцать лет тому назад. Я в жизни не видел такой прелестной девочки. Через пятнадцать лет, когда он стал японским послом во Франции, она приехала с ним. Я просто не поверил своему счастью, тотчас же явился в посольство и объявил о своем намерении принять синтоизм. Он сказал, что забота о моей вере не входит в число его приоритетов. Он не особенно меня любил, но ему нравились мои картины. Ах да, картины! Пойдем-ка. Вот моя мастерская.

Это была большая беленая комната на верхнем этаже замка. Полотна, над которыми художник работал, стояли на мольбертах, другие – их было гораздо больше – были прислонены к стенам. На низкой платформе Ганнибал увидел кушетку-шезлонг, рядом с платформой на стоячей вешалке висело кимоно. Перед платформой, на мольберте, стояла укрытая тканью картина.

Они прошли в смежную комнату, где находился большой мольберт с пачкой чистой газетной бумаги на нем, лежал угольный карандаш и несколько тюбиков с красками.

– Я тут освободил для тебя место, это теперь твоя собственная мастерская, – сказал граф. – Здесь ты сможешь снимать напряжение, Ганнибал. Когда ты почувствуешь, что вот-вот взорвешься, – рисуй! Пиши красками! Широкие движения руки, много краски, много цвета. Не пытайся ставить себе цель, не добивайся утонченности, когда рисуешь. Хватит и той утонченности, что дает тебе Сава. – Он взглянул в окно, за деревья – на реку. – Увидимся за ленчем. Попроси мадам Бриджит найти тебе шляпу. Попозже днем, когда закончишь уроки, пойдем на веслах.

Граф оставил его одного, но Ганнибал не сразу подошел к своему мольберту; он побродил по мастерской, разглядывая те картины графа, над которыми он еще работал. Он положил ладонь на кушетку, коснулся висевшего на вешалке кимоно. Остановился перед занавешенной картиной и поднял ткань. Граф писал леди Мурасаки обнаженной, на кушетке. Широко раскрытые глаза мальчика вобрали в себя портрет, в зрачках Ганнибала кружились искорки света, во тьме его ночи зажглись светлячки.

* * *

Приближалась осень, и леди Мурасаки стала устраивать ужины на лужайке, где они могли наблюдать полнолуние, ближайшее ко дню осеннего равноденствия, и слушать пение осенних насекомых. Они ждали восхода луны, а когда на время смолкало пение сверчков, Чио в темноте играла на лютне.

Ганнибалу было достаточно слышать шелест шелка и знакомый аромат, чтобы знать, где в каждый момент находится леди Мурасаки.

Французские сверчки не идут ни в какое сравнение с японским сверчком судзумуши, объяснил Ганнибалу граф Лектер, но они все же лучше, чем ничего. Еще до войны граф несколько раз посылал в Японию, пытаясь достать судзумуши для леди Мурасаки, но ни один сверчок не перенес путешествия, и граф ничего не сказал об этом жене.

В тихие вечера, когда воздух становился влажным после дождя, они устраивали игру в узнавание ароматов: Ганнибал поджигал разные кусочки коры и благовоний на пластинке слюды, чтобы Чио назвала запах. В такие вечера на кото играла леди Мурасаки, чтобы Чио было легче сконцентрироваться, а ее наставница порой давала ей музыкальные подсказки из репертуара, с которым Ганнибал не был знаком.

* * *

Он стал слушать уроки в сельской школе, где вызвал всеобщее любопытство тем, что не мог читать вслух. На второй день какой-то оболтус-старшеклассник плюнул на макушку первоклашке; Ганнибал расквасил обидчику нос и сломал копчик. Его отправили домой. Выражение его лица во время всех этих событий оставалось неизменным.

* * *

Вместо школы он стал посещать уроки, которые дома брала Чио. Чио уже много лет была помолвлена с сыном некоего японского дипломата, и теперь, когда ей исполнилось тринадцать лет, леди Мурасаки обучала ее умениям, которые понадобятся ей в будущем.

Преподавание весьма отличалось от того, что делал учитель Яков, но в сюжетах тоже крылась своеобразная красота, как в математике учителя Якова, и Ганнибал считал эти уроки увлекательными.

Стоя в ярком свете, падавшем из окон ее гостиной, леди Мурасаки обучала их каллиграфии, пользуясь страницами ежедневной газеты. Ей удавалось добиться удивительно изящного письма, действуя большой кистью. Вот она начертала символ вечности – треугольное изображение, очень приятное глазу. Под этим изящным символом виднелся газетный заголовок: "Нюрнберг: приговор врачам-убийцам".