Ганнибал, стр. 46

— Но почему надо было нести именно золото, серебро и драгоценные камни, чтобы испытать силу твоих мускулов? Несколько больших кирпичей сослужили бы ту же службу.

— Что ты хочешь сказать? — спросил он, сбитый с толку. — А тебя бы обрадовало, если бы я принес кучу кирпичей?

— Поди же сюда, — сказала она, и Барак, переступив через свои сокровища, заключил ее в объятия. Тут только он вспомнил, что не сказал ей о предстоящем ему путешествии в Сиракузы. Он был так глубоко несчастен, что ему казалось — все знают об этом, и он не стал рассказывать о своем горе Дельфион. Теперь, когда он обнимал ее и она была так нежна с ним, нежна более, чем когда-либо, он был не в силах нарушить чары и дать выход своему отчаянию.

Но от действительности никуда не уйдешь. Он будет сослан в Сиракузы на много недель. После часа, проведенного в попытках забыть об этом, притвориться, что ему удастся уговорить отца послать кого-нибудь другого, он застонал и спрятал лицо на ее груди.

— Я умру… — сказал он.

— Почему? — спросила она спокойно, играя его волосами.

Ее тон задел его, но он не хотел усложнить положение своими упреками. Стряхнув с себя оцепенение, он поднялся и сказал более или менее обычным голосом:

— Отец посылает меня в Сиракузы по важному делу.

— Что ж, это очень приятное путешествие.

— Ты хочешь сказать, что поедешь со мной? — вскричал он с жаром.

— О чем он говорит? — сказала она и снова вытянулась на ложе, откинув волосы на плечо.

— А ты не хотела бы поехать со мной? Это можно было бы устроить.

— Не сомневаюсь. Но едва ля это меня устроит.

— Ты меня совсем не любишь? — спросил он жалобно.

— Праздный вопрос! Я буду здесь, когда ты вернешься. Тогда и спросишь.

— Вот этого-то я и боюсь. О Дельфион, ведь ты не забудешь меня? Ты не бросишь меня ради другого?

— Если бы я решила это сделать, то сделала бы независимо от того, здесь ты или нет.

— Обещай мне быть… — он не мог произнести слова «верной». Это всколыхнуло бы в нем невыраженное сомнение в том, верна ли она ему теперь, когда он рядом. — Обещай, что все будет по-прежнему, когда я вернусь.

— Как я могу обещать тебе это? — сказала она терпеливо, словно отвечая упрямому ребенку. — Я уже буду другая. И ты будешь другой. И мир будет другой.

— Я буду тем же! — Он стал ее умолять. — Не терзай меня, скажи, что мне можно будет прийти к тебе, когда я вернусь.

— Ты воображаешь, что я запру перед тобой двери?

— Я принесу тебе еще много драгоценностей, — сказал он, махнув рукой на груду золота.

— Думаю, тебе лучше взять все это обратно, — сказала она холодно. — Я не хочу этого, я ничего не хочу от тебя, если ты считаешь, что из-за своих даров можешь ставить мне условия. Собственно говоря, я никогда у тебя ничего не просила…

Барак не мог этого отрицать. И все же в глубине его души таилась весьма не лестная для него уверенность, что он никогда не добился бы ее без подарков, которыми он, кстати, очень гордился. Он снова стал ее умолять, требовать обещаний, которые она отказывалась дать. В конце концов ему пришлось уйти, удовлетворившись теми жалкими крохами надежды, которые она ему оставила. По ее тону он должен был заключить, что, само собой понятно, ничего не изменится и его путешествие просто на время прервет прочно установившиеся отношения. Если б только он мог быть уверен, что по возвращении достанет новые кредиты, ему стало бы легче. Его вдруг охватила такая ярость против отца, что он бессильно приник к стене и стоял так, меж тем как прохожие толкали и бранили его. Если бы только отец его умер!

6

Известие об отъезде Барака глубоко взволновало Дельфион, хотя она старалась не показать ему этого. До отъезда у него был еще более печальный разговор с нею, во время которого она сохраняла свой дружелюбно-упрямый тон. Она не давала ему никакого повода для отчаяния, но и для надежды тоже; она лишь обращалась с ним, как с неразумным ребенком, пристающим с вопросами, на которые не так-то просто ответить; в подобных случаях ничего не остается делать, кроме как запастись терпением и отвлекать его внимание. И вот Барак уехал, она осталась одна, и вокруг образовалась пустота. Ненавидит ли она его еще? Если и да, то, во всяком случае, не совсем так, как прежде. Ее давнишний замысел — побудить его к ссоре с отцом — казался ей теперь низким и недостойным; она давно об этом забыла. Нет, он ей нравился; в нем было много хорошего. Он был щедр, смел, энергичен, так же как, впрочем, и избалован, и жаден, и жесток, когда не исполнялись его желания. Но какая-то ее часть презирала его, как она презирала и себя, за то, что нуждалась в нем. Благодаря ему мир сохранял для нее еще некоторый смысл. Даже презрение к себе оживляло ее ум все новыми восприятиями. Она теперь была в полном разладе с собой и как бы говорила себе: очень хорошо, обостряй этот разлад, сколько можешь. В мыслях она отделяла от себя свою чувственность как осознанный порок. Но с какой целью? Чтобы одолеть его и освободиться от него или чтобы дать ему одолеть и поработить себя? Она начала бояться, что у нее нет выбора, что эта вторая возможность из двух стала ее судьбой. В основе ее возбуждения лежало чувство оскорбленного достоинства. Облегчение наступало лишь в те минуты, когда он усиливал в ней ее нестерпимый стыд. Я все же ненавижу его, — думала она.

Прошла неделя после отъезда Барака, и ее беспокойство нашло определенное выражение. Она поняла свой страх перед жизнью, и этот страх стал невыносим. Однажды вечером она вышла на улицу в сопровождении Фронезион — это имя Пардалиска дала новой девушке, взятой вместо Хоталат. Они были в старых плащах, чтобы не привлекать к себе внимания. Ничего особенного не случилось, если не считать того, что какая-то компания гуляк сделала нерешительную попытку прижать их к стене. После этого Дельфион хорошо спала, и ее беспокойство несколько улеглось. Она чувствовала: что-то происходит в глубине ее души. Мир, представлялось ей, становится другим, пусть даже совсем незаметно, и она поняла, что сама меняется. Она попросила Фронезион рассказать ей о своем детстве, ее начала интересовать политическая жизнь города.

У Дельфион теперь было с кем поговорить о политических событиях. У нее в качестве квартиранта жил Хармид с Главконом (он, разумеется, не платил за квартиру, хотя беспрестанно уверял, что когда-нибудь обязательно заплатит). Хармид пришел к ней после постигшего его несчастья весь в слезах.

— Сами деньги не имеют для меня никакого значения, — жаловался он. — Но я потрясен и уничтожен вероломством людским. Это единственное, с чем я не могу примириться.

Он сказал, что у него нет ни гроша, однако, как Пардалиска позднее узнала от Главкона, у Хармида осталась некая сумма, вырученная от продажи двух рабов, и различные безделушки, которые он хранил в желтом лакированном шкафчике. Это, конечно, было немного, и нельзя было винить его за то, что он хотел отложить кое-что про черный день, хотя, думала Дельфион, он мог бы и не врать ей. Столь же лживыми были и другие его выдумки. Например, он сказал, будто после своего несчастья пришел прямо к ней потому, что она единственная из всей греческой колонии в Кар-Хадаште может понять его переживания и проявить к нему душевную чуткость. Но потом она узнала, опять-таки через всеведущую болтушку Пардалиску, что Хармид сначала толкнулся к купцу Калликлу, с которым часто пировал, когда был платежеспособен, а Калликл указал ему на дверь. Говорили также о неприятной сцене в храме Деметры, когда Блефарон, ведавший финансами храма, оскорбительно приставал к Хармиду, требуя обещанного денежного пожертвования.

Дельфион не могла скрыть улыбки, когда Хармид стал распространяться о ее чуткости и тактичности, ибо она действительно проявила немало тактичности, слушая его россказни. А ведь ничего не стоило бы вскользь заметить, что ей известно, как отзывался о ней Хармид в доме Калликла. «Никто, кроме прогоревших шлюх, не станет приезжать из Коринфа в такой город, как Кар-Хадашт», — сказал он. И еще: «Она, должно быть, была довольно красива в молодости. Единственное, о чем она думает, это деньги». И так далее в том же духе. Все это оскорбляло ее, вероятно, не столько само по себе, сколько потому, что Пардалиска смаковала эти сплетни, пересказывая их, но, по правде говоря, она не особенно удивлялась: ей было хорошо известно, что Хармид принадлежал к типу людей, которые ради красного словца не пощадят и друга, особенно отсутствующего. Он и ей рассказывал всякие гадости про других. И все же он был страшно расстроен, по крайней мере в этом он был вполне честен. А в данный момент он был подавлен и потому искренен в своих изъявлениях благодарности.