Привет от Вернера, стр. 58

Потому-то мы Вернера теперь и не видели – где-то он там выступал на митингах, стоял в пикетах, дрался с полицией, а по ночам урывками спал на столах в стачечном комитете. Жизнь у него была нелегкая, можете себе представить! Не говоря уже о том, что каждую минуту его могли арестовать.

Стачка все продолжалась, шли дни, наступила весна. Отец приходил поздно. А мы с мамой пропадали по целым дням одни в Груневальде. Я говорю «одни», потому что никого своих с нами не было. Я там, конечно, видел разных мальчишек и девчонок и даже иногда с ними играл, но все это было не то. И зоофильских старушек я там видел, и карликового пинчера, но это тоже было не то. Снег в Груневальде уже почти весь сошел, он лежал синими тенями только кое-где под деревьями. Солнечные лужайки были покрыты зеленым ежиком травы, деревья одевались в сине-зеленую дымку, а глубокие овраги были полны грязной талой воды. Зато в аллейках было чисто; они были посыпаны свежим песком и ярко желтели на солнце.

ЧЕРНЫЙ ЦЫПЛЕНОК

Накануне Первого мая Вернер вдруг пришел к нам поздно вечером.

Отец еще не приходил с работы, мы с мамой были одни. Я уже лежал в кровати, готовый заснуть, как вдруг раздался звонок, потом щелкнул замок, и я услышал тихие голоса.

– ...und Jura? – услышал я голос Вернера.

– Er schlaft schon! – сказала мама. – Он уже спит!

– Я не сплю! – крикнул я весело.

– Aha! – рассмеялся Вернер. – Der ist aber schlau! («Вот хитрец!»)

Вернер был теперь редкий гость и очень хотел меня видеть, и поэтому мама тоже была рада, что я не сплю. Они сразу вошли в комнату. Вернер был в черном костюме с красной гвоздикой в петлице. «Это он ее прицепил в честь Первого мая!» – подумал я. Я знал, что гвоздика – революционный цветок. И в руках у Вернера был маленький яркий букет красных гвоздик. Он вручил его маме.

– С наступающим! – сказал он и сел ко мне на кровать.

Вид у Вернера был усталый, но веселый. Он похудел и уже немного загорел на своих весенних митингах. Под глазами лежали синие тени, как снег в Груневальде, обветренные скулы выступали резче, бледные губы плотно сжаты, а волосы на голове были как солнце.

– Давно я хотел тебя видеть, – сказал он, – но все не мог.

Я молчал. Мне почему-то стало грустно – может быть, потому, что вид у него был такой усталый.

– Долго еще продлится эта стачка? – спросила мама.

– Конец близок, – сказал Вернер. – И мы должны победить. – Он опять улыбнулся. – Дело вот в чем, – продолжал он, все еще улыбаясь; улыбка в его глазах разгоралась, освещая тонкое лицо внутренним светом. – Дело вот в чем – вы, наверное, скоро уедете?

– Да, – сказала мама. – Очень скоро... Иосифа отзывают.

– Я тут принес один пустячок. – Вернер полез в карман. – Для Гизи...

Он достал маленький сверток, что-то завернутое в тонкую шелковистую бумагу.

– На-ка, разверни! – протянул он его мне.

Я долго разворачивал шуршащую бумагу – ее было много, – и в самой середине этого вороха оказался маленький пушистый цыпленок! Он был совсем черный, с розовым клювиком! И еще там лежал железный ключик: цыпленок был заводной...

– Какой смешной! – сказал я. – Черный!

– Черные цыплята тоже бывают, – сказала мама. – Правда, редко!

– Я знаю, – сказал я. – Я видел у Вани на даче!

– Мне этот цыпленок напоминает Гизи, – сказал Вернер. – Такой же черненький, как она...

И я тоже увидел, что этот цыпленок похож на Гизи!

– Заведи-ка его! – сказал Вернер.

Я взял ключик, нащупал в боку у цыпленка граненый железный стерженек и завел. Потом я поставил его на тумбочку возле кровати, и цыпленок стал весело танцевать! В животе у него тихо жужжало, а он переступал по стеклу розовыми лапками, взмахивал куцыми крылышками и вертел головой.

Я смотрел на этого смешного цыпленка, а видел перед собой Гизи, и наш дом на Кузнецком, и Памятник Воровскому... Я как-то сразу почувствовал, что мы уезжаем!

Когда цыпленок затих, Вернер сказал мне:

– Прошу тебя передать его Гизи! Когда-то мы с ней увидимся, просто не знаю! И еще передашь привет Москве, – сказал он. – И своему Воровскому... ну, а теперь спи!

– Я не хочу спать! – сказал я. – Я тебя так давно не видел!

– Может, мы немножко посидим здесь? – спросил Вернер, глядя на маму.

– Конечно! – встрепенулась она.

Мама быстро сварила кофе, поставила дымящийся кофейник и чашки под лампой на тумбочке, и они с Вернером устроились рядом в креслах. Они разговаривали, а я закутался в одеяло и слушал.

– Нелегкий будет завтра день, – сказал Вернер. – Сошло бы все гладко...

Он имел в виду первомайскую демонстрацию.

– Все будет хорошо! – сказала мама.

– Полиция на ногах, – сказал Вернер. – Всюду шпики. И фашистские молодчики тоже что-то затевают...

– Где сбор? – спросила мама.

– Мы распустили слух, что сбор у Тиргартена... но это нарочно! Мы соберемся у вокзала и пройдем здесь, мимо вас...

И тут я заснул! Просто не понимаю, как это я так быстро заснул! До сих пор не могу себе этого простить!

Когда я утром проснулся, в комнате было тихо и пусто. Только на тумбочке, освещенной лучом майского солнца, стоял грустный черный цыпленок; у него был такой вид, как будто он пришел сюда сам и никакого Вернера не было...

ПЕРВОЕ МАЯ

Первое мая начиналось торжественно и вместе с тем пусто.

Мы опять стояли на балконе у фрау Аугусты, как в ту новогоднюю ночь, но внизу, под нами, уже не было никакого веселья.

Улица была пустынна, она ушла в себя, в свои подворотни и дома, приглушенная и настороженная. Ожидание демонстрации было разлито в воздухе, в холодном первомайском солнце, в насупленных карнизах домов. В этом ожидании не было торжественности: торжественность была в нас!

Я с утра повязал красный галстук, который мне подарили в Кремле, а отец вдел в петлицу гвоздику из вернеровского букета. И мама прицепила к платью гвоздику. А фрау Аугуста не прицепила, но она ведь не праздновала Первое мая. С минуты на минуту внизу по улице должен был пройти Вернер со своими рабочими, мы очень волновались. Фрау Аугуста, немного возбужденная, стояла рядом. Она говорила, что сочувствует рабочим и жалеет Вернера. «Не надо всех этих демонстраций и политики! – говорила она. – Вернер такой способный человек, зачем ему со всем этим связываться! Он всегда нашел бы себе работу у порядочного дельца! Много ли человеку надо!..» Так говорила фрау Аугуста. Она ничего не понимала в революции. И в жизни рабочих. И в том, что человеку надо много, очень много – в высшем смысле, конечно. Она не понимала всего этого, и мне было ее немножко жаль. Так же как ей было жаль нас.

На балконе было прохладно, дул ветер, но мы не уходили.

Я смотрел сквозь железную решетку на вылизанную ветром улицу.

Фрау Аугуста все о чем-то тихо говорила, излагала какие-то свои мелкобуржуазные мысли. А мы молчали. Мама сказала, что с фрау Аугустой надо вообще говорить поменьше.

Я вспомнил, как начинается Первое мая у нас, в Москве. Я вспомнил разукрашенные дома и предпраздничное оживление на улицах. И разноцветную иллюминацию по вечерам, которую мы всегда ходили смотреть в центр. И парад на Красной площади. Я часто ходил с родителями на парад, на трибуны возле Мавзолея. В Москве Первое мая было веселым и радостным, а тут...

И вдруг мы услышали песню! Это пели рабочие; их еще не было видно, они шли еще где-то там, за домами, левее, а песня, как это всегда бывает, опережала их, неслась впереди, над пустой мостовой:

Drum links! Zwei, drei!
Drum links! Zwei, drei!
Wo dein Platz, Genosse, ist?
Rein dich ein in die Arbeiter-Einheilsfront,
Weil du auch ein Arbeiter bist!