Что-то страшное грядёт, стр. 45

— Джим!

Он побежал. Вилл побежал. Они остановились.

Потому что огни внутри лабиринта гасли, тускнели один за другим, меняя цвет — сейчас синий, а теперь сиреневый, каким переливаются круги вокруг летней луны, а теперь и вовсе слабое мерцание тысяч старинных свечей на ветру.

И между Чарлзом Хэлоуэем и попавшим в беду Джимом стояла миллионная армия стариков с искривленным ртом, морозной шевелюрой, белой щетиной на лице.

«Они!.. — подумал он. — Все они — это я

«Пана! — подумал Вилл, стоя за его спиной. — Не бойся. Это всего лишь ты. Все они — мой отец!»

Но ему не нравилось, как они выглядят. Такие старые, старые-престарые, и чем дальше там впереди, тем еще старше, и они бурно жестикулировали, когда отец вскинул руки, защищаясь от этих образов, от безумного повторения искаженных ликов.

«Папа! — подумал Вилл. — Это ты!»

Но и еще, да, еще что-то…

И тут погасли последние огни.

И оба они застыли на месте в немом безмолвии, скованные страхом.

Глава сорок девятая

Чья-то рука копошилась во тьме, точно крот.

Рука Вилла.

Она исследовала его карманы, что-то доставала, отвергала и продолжала рыться. Потому что, невзирая на полный мрак, Вилл знал: эти миллионы стариков, сплотившись, наступая, бросившись вперед, способны одним своим бытием нанести папе страшный удар! В этой глухой ночи достаточно позволить им на несколько секунд завладеть вашими мыслями, и они могут сотворить с папой невесть что! Если Вилл не поспешит, эти легионы из Будущего, все эти тревожные знаки грядущего, такие жесткие, злые и такие достоверные, что никуда не денешься: так папа будет выглядеть завтра, так послезавтра, так послепослезавтра — это стадо предстоящих лет способно затоптать папу!

Живей!

У кого больше карманов, чем у фокусника?

У мальчика.

У кого в карманах больше всякой всячины, чем у фокусника?

У мальчика.

Вилл извлек из кармана коробок спичек!

— Слава богу, папа, нашел!

Он чиркнул спичкой.

Так и есть — они совсем близко!

Они и впрямь бросились в атаку. Но теперь, остановленные светом, как и папа с удивлением, разинув рот, воззрились на свои стариковские ужимки и одеяния. «Стой!» — воскликнула спичка. И отряды слева, взводы справа напрягли свои мышцы в судорожной стойке и, сверкая злобными глазами, нетерпеливо ждали, когда спичка погаснет. После чего, используя возможность для нового броска, они нанесут удар этому старому, очень старому, страшно старому человеку, мигом задушат его руками рока.

— Нет! — сказал Чарлз Хэлоуэй.

«Нет». Шевельнулись миллионы мертвых губ.

Вилл бросил вперед горящую спичку. В зеркалах гармошка юных обезьян сделала то же самое, умножив бутон сине-желтого пламени.

— Нет!

Каждое из зеркал метало дротики света, которые незримо пронизывали кожу, погружались в плоть, искали сердце, душу, легкие, чтобы заморозить кровь, перерезать нервы, извести Вилла, парализовать его и ударить по сердцу, как по мячу.

Старый-престарый старик упал на колени, словно ему подрезали сухожилия, и такую же просительную позу приняли его изображения, эти полчища повторений его испуганного я, постаревшего на неделю, на месяц, на два года, на двадцать, пятьдесят, семьдесят, девяносто лет! И с каждой секундой, минутой, попо-луночным часом, что ему еще, быть может, оставалось жить, погружаясь в безумие, волосы их все сильнее седели, кожа все больше желтела, зеркальные рикошеты высасывали его кровь, сушили его губы, грозя превратить его в распадающийся скелет и рассыпать по полу мотыльки его праха.

— Нет!

Чарлз Хэлоуэй выбил спичку из руки сына.

— Папа, не надо!

Потому что в наступившей темноте неуемная толпа стариков снова двинулась вперед с колотящимися от нетерпения сердцами.

— Папа, мы должны видеть!

Вилл чиркнул второй, последней спичкой.

И в свете ее увидел отца, который поник с зажмуренными глазами и сжатыми кулаками, увидел всех этих стариков, которые заковыляют, поползут к ним на коленях, как только погаснет этот последний огонек. Он схватил отца за плечо, встряхнул его.

— О папа, папа, мне все равно, сколько тебе лет, сколько бы ни было! Мне совсем все равно — все-все! О папа, — кричал он, плача, — я люблю тебя!

И Чарлз Хэлоуэй открыл глаза, и увидел себя, и свои подобия, и своего сына, держащего его за плечо, увидел мерцающий огонек и мерцающие слезы на щеках сына, и внезапно, как это уже было один раз, перед его глазами возник образ Ведьмы, и вспомнилась библиотека, вспомнилась победа одного, поражение другой, и к этому добавился звук выстрела, полет меченой пули, зрелище отхлынувшей толпы.

Всего одну секунду продолжал он еще смотреть на множество своих я, на Вилла. Изо рта его вырвался слабый звук. За ним последовал звук посильнее.

А затем он дал лабиринту, зеркалам и всему Времени — впереди, позади, кругом, вверху, по бокам, рассеянному в нем самом, — единственный возможный ответ.

Широко раскрыв рот, он испустил самый громкий изо всех звуков.

Будь Ведьма жива, она узнала бы этот звук и умерла бы снова.

Глава пятидесятая

Джим Найтшейд, улизнувший через запасной выход и затерявшийся на территории Луна-Парка, остановился на бегу.

Человек с картинками, снующий где-то между черными шатрами, остановился на бегу.

Карлик замер.

Скелет повернулся.

Все услышали.

Но не тот звук, который издал Чарлз Хэлоуэй, нет.

А ужасные звуки, которые последовали за ним. Сперва одно зеркало, потом второе, потом, немного спустя, третье, и четвертое, и следующее за ним, и еще следующее, и еще, по закону домино, вдруг затянули паутиной свои свирепые глаза, а затем рассыпались с тихим звоном и резким хрустом.

Только что перед Чарлзом Хэлоуэем словно уходила вдаль этакая стеклянная лестница Иакова, сжимающая и разжимающая гармошку изображений на страницах световой книги. И вот все пролилось метеоритным дождем.

Человек с картинками застыл на месте, прислушиваясь, и ему представилось, что его собственные глаза обратились в затянутые паутиной кристаллы и разбились на тысячу осколков.

Как будто Чарлз Хэлоуэй, снова став юным певчим, только в какой-то бесовской церкви, взял самую прекрасную в своей жизни, очаровательно веселую, высокую ноту, от которой сперва осыпалась чешуйками серебряная амальгама, потом распались отражения на стекле и наконец само стекло обратилось в крошево. Десять, сто, тысяча зеркал и вместе с ними стариковские портреты Чарлза Хэлоуэя окропили землю восхитительным луно-падом влажных снежинок.

Все из-за звука, который родился в его легких, прошел через горло и вырвался изо рта.

Все из-за того, что он наконец мог спокойно думать обо всем — о Луна-Парке, о холмах вокруг, о людях среди холмов, о Джиме, о Вилле, но прежде всего — о себе самом и жизни вообще… Вот почему во второй раз за этот вечер он закинул голову и выразил в звуке свое настроение.

И вот! Словно от труб иерихонских, с музыкальным раскатистым грохотом зеркала расстались со своими призраками, и Чарлз Хэлоуэй криком приветствовал свое вызволение. Отняв руки от лица, он подставил его несущим свободу яркому свету звезд и тусклому мерцанию огней Луна-Парка. Отраженные мертвецы исчезли, погребенные звонким оползнем, шумящим стеклянным прибоем у его ног.

— Свет… огни!

Чей-то голос вдали изгонял остатки тепла. Человек с картинками ожил и скрылся где-то между шатрами.

Посетители все исчезли.

— Пап, что ты делаешь!

Спичка обожгла пальцы Вилла, и он уронил ее, однако теперь вокруг было достаточно светло, чтобы он различил, как отец разгребает ногами мусор, ворошит зеркальные осколки, продвигаясь вперед там, где когда-то был, а теперь уже перестал существовать лабиринт.

— Джим?

Перед ними была открытая дверь. В льющемся снаружи тусклом свете гаснущей иллюминации Луна-Парка они рассмотрели восковые фигуры убийц обоего пола.