Он был мой самый лучший друг, стр. 2

В промежутке между стрельбой прорвался рев дизеля и скрежет траков*. Из-за деревьев выдвинулась перевернутая бронированная чаша. Она расперла проулок, неуклюже развернулась, подняла тучу дыма и пыли… Вдруг — вспышка, я бросился на землю — ухнул взрыв, дуплетом отозвался второй.

То, что я захватил взглядом, падая, прокручивается в памяти кадрами замедленной съемки.

Вот мощный огненный столп подхватил крышу, находящийся там человек вспрянул, разбросав руки, потянулся грудью к небу и, растерзанный десятками осколков, боком направился вниз. Крыша повернулась в воздухе, покачалась и опустилась на то место, где прежде были стены.

Ломти земли и глины пробарабанили градом, стало тихо, только оттянутые перепонки продолжали звучать вскриками уносящейся «скорой помощи».

— Не успели танкисты, Лехина работа, — выдохнул я, встал и пошел к развалинам дома, на ходу сплевывая сгустки слюны и пыли и пытаясь отряхиваться.

Лешка стоял возле перекошенной, с торчащими ребрами, крыши и нетвердой правой рукой прилаживал на левом плече оторванный рукав маскировочной куртки. Он опустил голову и нахмурился, его покачивало. Прямо из-под ног на него глазело лицо молодого афганца с застывшим выражением идиотского восхищения. Лешка оставил его так, убедившись, что мертв.

— Это ты, командир? Шваркнул. Ну и дела-а…— пропел подошедший ефрейтор Шарапов. Он с ненавистью взглянул на душмана: — Вот сволочь! — Отвернулся, поднял голову и, прищурившись» посмотрел на солнце, словно призывая его в свидетели. Потом засмеялся: — Здорово!

— Зубы закрой — кишки простудишь! — ответил

Лешка.

Он что-то заметил, шагнул и нагнулся. Потянул за ремень, перекинул его через голову и взвалил на себя американский ручной пулемет, тот, из которого стрелял афганец. Нам уже попадался такой: с широким, напоминающим хвост рыбы прикладом и рогообразным магазином. Лешка надвинул на глаза обтянутую мешковиной каску, сделал свирепое лицо и навел пулемет на воображаемого душмана. Качнулся на широко разбросанных согнутых ногах — изображая расстрел. На выдвинутом вперед плече из-под оторванного рукава показалась наколка: герб Виттенберга с башней Лютера и надпись под ним: ГСВГ. Такие наколки были у многих.

— Похож! Бросай, хорош дурачиться, у них там целый склад — иначе зачем ему было так упираться? Попробуем отодвинуть крышу, — предложил я.

— А что? Ну-ка давай все сюда! — скомандовал Леха. — Взяли!

Человек десять вцепились в край крыши, подняли и, скантовав, отбросили в сторону, будто открыли

огромную шкатулку,

То, что было внутри, перемешалось с рыжей землей и не сразу впилось в сознание. Несколько минут мы стояли, не веря глазам. Сердце заколотилось вдруг так, что в моменты гулких тупых ударов темная диафрагма затемняла взор.

В центре комнаты, в мятом алюминиевом тазу, сжался смуглый младенец — только что тлевший и еще теплый уголек. Рядом, поджав под себя костлявые ноги и неестественно вывернув в нашу сторону желтую ладонь, замерла старуха. Может быть, в момент взрыва она собиралась купать новорожденного, а сейчас, казалось, молилась, уронив зачем-то голову в таз. Ее старая кровь, собирая в пучки редкие волосы, лениво стекала на дно и, смешиваясь там с младенческой юшкой, через рваное отверстие в тазу выхо-

дила наружу. В дальнем углу, под белой с пятнами простыней, вздрагивало тело молодой матери. Еще не растворившийся румянец блуждал по ее усталому лицу.

Отвернуться, отвернуться! Но невидимая сильная рука сдавила затылок и тыкала внутрь развалин, как слепого щенка в миску. И сердце выкрикивало в такт: смотри! смотри! смотри!

Никто не решился искать там оружия. Взводный приказал продолжить чистку.

Битумные скалы отсмеялись в лучах заходящего солнца. Их морщины отяжелели и приняли страдальческие очертания, а ночь все не торопилась прикрывать ущелье. От земли исходило парное молочное свечение, и хотя вверху уже проступили звезды-внизу было смутно, но еще светло.

Мы поужинали всем отделением, подогрев на костре гречневую кашу с тушенкой, Ели молча, молча пили чай. Потом, посапывая и перебрасываясь негромкими фразами, стали укладываться: кто на панцирях БТРов, кто на тентах машин. Заняло свои места боевое охранение. Как обычно, я разбросал на броне масксеть, снял тяжелый ремень с подсумком и лег Ладони — под затылок, под правый бок — автомат. Где-то совсем близко свиркал сверчок, а издали с болотным ознобом доносилось бульканье жабы. Прямо на меня смотрела Большая Медведица. Малая. Мысленно соединяя прямыми другие звезды, я не заметил, как уласкал ночной бархат — все поплыло, и фигуры, которые я создал, рассыпались от черного блеска глаз. Так может смотреть только Юлька!

— Э, ты не спишь? — Я вздрогнул, повернулся: внизу стоял Лешка. — Поговорим?

— Ходишь тут… Залазь. — Я сел и достал сигарету. — Чего не ложишься?

— Дом из головы не выходит. Это я их…

— Ты ведь не знал. На твоем месте мог быть

любой.

— Любой. Не знал. — Лешка словно пробовал на вкус эти слова. — А что мы знаем?! Что если бы не мы, то американцы, что мы друзья. Нет, что-то не то мы делаем…

— Не развозись. Помнишь, как ты говорил мне? Это такой, самый трудный момент. Завтра будет уж легче. До дембеля всего чуть больше ста дней.

— Нет. Легче не будет. Ни завтра, ни потом. Я пойду к этим людям.

— Это волчья стая. Они тебя растерзают.

— Люди не могут жить по волчьим законам.

— Иди. Я не смогу тебя удержать. Только знай: ты мне не друг, если уйдешь, и все будут считать тебя дезертиром.

— Спи. Ладно. И я пошел спать. Утро мудренее ночи.

То, что дальше, об этом мне особенно трудно вспоминать. Утром его среди нас не оказалось. Весь день мы искали вдоль излучины быстрой горной реки. На другую сторону он перебраться не мог. Нашли. Не стоит описывать то, что нашли.

Вечером я сделал записью своем дневнике: «2 апреля. Сегодня отправили Лешку. Вернее, то, что от него осталось. Он был мой самый лучший друг».

____________________

Мы живые еще!