Отверженные. Том I, стр. 13

Малейшее упоминание о «старом нечестивце Ж.» приводило его в состояние какой-то особенной задумчивости. Никто не мог бы сказать, какую роль в приближении епископа к совершенству сыграло соприкосновение этого ума с его умом и воздействие этой великой души на его душу.

Само собой разумеется, что это «пастырское посещение» доставило местным сплетникам повод для пересудов. «Разве епископу место у изголовья такого умирающего? – говорили они. – Ведь тут нечего было и ждать обращения. Все эти революционеры – закоренелые еретики. Так зачем ему было ездить туда? Чего он там не видел? Верно, уж очень любопытно было поглядеть, как дьявол уносит человеческую душу».

Как-то раз одна знатная вдовушка, принадлежавшая к разновидности наглых людей, мнящих себя остроумными, позволила себе такую выходку.

– Ваше преосвященство, – сказала она епископу. – Все спрашивают, когда вам будет пожалован красный колпак.

– О, это грубый цвет, – ответил епископ. – Счастье еще, что люди, которые презирают его в колпаке якобинца, глубоко чтят его в кардинальской шапке.

Глава одиннадцатая.

Оговорка

Тот, кто заключит из вышеизложенного, что монсеньор Бьенвеню был «епископом-философом» или «священником-патриотом», рискует впасть в большую ошибку. Его встреча с членом Конвента Ж., которую, быть может, позволительно сравнить с встречей двух небесных светил, оставила в его душе недоумение, придавшее еще большую кротость его характеру. И только.

Хотя монсеньор Бьенвеню меньше всего был политическим деятелем, все же, пожалуй, уместно в нескольких словах рассказать здесь, каково было его отношение к современным событиям, если предположить, что монсеньор Бьенвеню когда-либо проявлял к ним какое-то отношение.

Итак, вернемся на несколько лет назад.

Немного времени спустя после возведения Мириэля в епископский сан император пожаловал ему, так же как и нескольким другим епископам, титул барона Империи. Как известно, арест папы состоялся в ночь с 5 на 6 июля 1809 года; по этому случаю Мириэль был приглашен Наполеоном на совет епископов Франции и Италии, созванный в Париже. Синод этот заседал в Соборе Парижской Богоматери и впервые собрался 15 июня 1811 года под председательством кардинала Феша. В числе девяноста пяти явившихся туда епископов был и Мириэль. Однако он присутствовал всего лишь на одном заседании и на нескольких частных совещаниях. Епископ горной епархии, человек привыкший к непосредственной близости к природе, к деревенской простоте и к лишениям, он, кажется, высказал в обществе этих высоких особ такие взгляды, которые охладили температуру собрания. Очень скоро он вернулся в Динь. На вопросы о причине столь быстрого возвращения он ответил:

– Я там мешал. Вместе со мной туда проник свежий ветер. Я произвел впечатление распахнутой настежь двери.

В другой раз он сказал:

– Что же тут удивительного? Все эти высокопреосвященства – князья церкви, а я – всего лишь бедный сельский епископ.

Он пришелся не ко двору. Он наговорил там немало странных вещей, а как-то вечером, когда он находился у одного из самых именитых своих собратьев, у него вырвались, между прочим, такие слова:

– Какие красивые стенные часы! Какие красивые ковры! Какие красивые ливреи! До чего это утомительно! Нет, я бы не хотел иметь у себя всю эту бесполезную роскошь. Она бы все время кричала мне в уши: «Есть люди, которые голодают! Есть люди, которым холодно. Есть бедняки! Есть бедняки!»

Скажем мимоходом, что ненависть к роскоши – ненависть неразумная. Она влечет за собой ненависть к искусству. Однако у служителей церкви, если не говорить о торжественных службах и обрядах, роскошь является пороком. Она как бы изобличает привычки, говорящие о недостатке истинного милосердия. Богатый священник-это нелепо, место священника – подле бедняков. Но можно ли постоянно, днем и ночью, соприкасаться со всякими невзгодами, со всякими лишениями и нищетой, не приняв на себя какой-то доли всех этих бедствий, не запачкавшись, если можно так выразиться, этой трудовой пылью? Можно ли представить себе человека, который, находясь у пылающего костра, не ощущал бы его жара? Можно ли представить себе постоянно работающего у раскаленной печи человека, у которого не было бы ни одного опаленного волоса, ни одного почерневшего ногтя, ни капли пота, ни пятнышка сажи на лице? Первое доказательство милосердия священника, а епископа в особенности, – это его бедность.

По-видимому, именно так думал и епископ Диньский.

Впрочем, не следует предполагать, чтобы по отношению к некоторым щекотливым пунктам он разделял так называемые «идеи века». Он редко вмешивался в богословские распри своего времени и не высказывался по вопросам, роняющим престиж церкви и государства; однако, если бы оказать на него достаточно сильное давление, он, по всей вероятности, скорее оказался бы ультрамонтаном, нежели галликанцем. Так как мы пишем портрет с натуры и не имеем желания что-либо скрывать, мы вынуждены добавить, что Мириэль выказал крайнюю холодность к Наполеону в период его заката. Начиная с 1813 года он одобрял или даже приветствовал все враждебные императору выступления. Он не пожелал видеть Наполеона, когда тот возвращался с острова Эльбы, и не отдал распоряжение по епархии о служении в церквах молебнов о здравии императора во время Ста дней.

Кроме сестры Батистины, у него было два брата: один – генерал, другой – префект. Он довольно часто писал обоим. Однако он несколько охладел к первому после того, как, командуя войсками в Провансе и приняв под свое начало отряд в тысячу двести человек, генерал во время высадки в Канне преследовал императора так вяло, словно желал дать ему возможность ускользнуть. Переписка же епископа с другим братом, отставным префектом, достойным и честным человеком, который уединенно жил в Париже на улице Касет, оставалась более сердечной.

Итак, монсеньора Бьенвеню тоже коснулся дух политических разногласий, у него тоже были свои горькие минуты, свои мрачные мысли. Тень страстей, волновавших эпоху, задела и этот возвышенный и кроткий ум, поглощенный тем, что нетленно и вечно. Такой человек бесспорно был бы достоин того, чтобы вовсе не иметь политических убеждений. Да не поймут превратно нашу мысль, – мы не смешиваем так называемые «политические убеждения» с возвышенным стремлением к прогрессу, с высокой верой в отечество, в народ и в человека, которая в наши дни должна лежать в основе мировоззрения всякого благородного мыслящего существа. Не углубляя вопросов, имеющих лишь косвенное отношение к содержанию данной книги, скажем просто было бы прекрасно, если бы монсеньор Бьенвеню не был роялистом и если бы его взор ни на мгновенье не отрывался от безмятежного созерцания трех чистых светочей – истины, справедливости и милосердия, – ярко сияющих над бурной житейской суетойю.

Признавая, что бог создал моньсеньора Бьенвеню отнюдь не для политической деятельности, мы тем не менее поняли и приветствовали бы его протест во имя права и свободы, гордый отпор, чреватое опасностями, но справедливое сопротивление всесильному Наполеону. Однако то, что похвально по отношению к восходящему светилу, далеко не так похвально по отношению к светилу нисходящему. Борьба привлекает нас тогда, когда она сопряжена с риском, и уж, конечно, право на последний удар имеет лишь тот, кто нанес первый. Тот, кто не выступал с настойчивым обвинением в дни благоденствия, обязан молчать, когда произошел крах. Только открытый враг преуспевавшего является законным мстителем после его падения. Что касается нас, то, когда вмешивается и наказует провидение, мы уступаем ему поле действия. 1812 год начинает нас обезоруживать. В 1813 году Законодательный корпус, до той поры безмолвный и осмелевший после ряда катастроф, подло нарушил свое молчание: это не могло вызвать ничего, кроме негодования, и рукоплескать ему было бы ошибкой; в 1814 году при виде предателей-маршалов, при виде сената, который, переходя от низости к низости, оскорблял того, кого он обожествлял, при виде идолопоклонников, трусливо пятившихся назад и оплевывавших недавнего идола, каждый счел своим долгом отвернуться; в 1815 году, когда в воздухе появились предвестники страшных бедствий, когда вся Франция содрогалась, чувствуя их зловещее приближение, когда уже можно было различить смутное видение разверстого перед Наполеоном Ватерлоо, в горестных приветствиях армии и народа, встретивших осужденного роком, не было ничего достойного осмеяния, и, при всей неприязни к деспоту, такой человек, как епископ Диньский, пожалуй, не должен был закрывать глаза на все то величественное и трогательное, что таилось в этом тесном объятии великой нации и великого человека на краю бездны.