Человек, который смеется, стр. 132

Как можно было сдержаться, слыша такие слова? Смех возобновился, на этот раз с удручающей силой. Из всех видов лавы, которые извергает, словно кратер вулкана, человеческий рот, самый едкий – это насмешка. Никакая толпа не в состоянии противиться соблазну жестокой потехи. Не все казни совершаются на эшафотах, и любое сборище людей, будь то уличная толпа или законодательная палата, всегда имеет наготове палача: палач этот – сарказм. Нет пытки, которая сравнялась бы с пыткой глумления. Этой пытке подвергся Гуинплен. Насмешки сыпались на него градом камней и градом картечи. Он оказался в роли детской игрушки, манекена, истукана, ярмарочного силомера, который бьют по голове, пробуя крепость кулака. Присутствующие подпрыгивали на своих местах, кричали «Еще!», покатывались от хохота, топали ногами, хватались за брыжи. Ни торжественность места, ни пурпур мантий, ни белизна горностая, ни внушительные размеры париков – ничто не могло остановить их. Хохотали лорды, хохотали епископы, хохотали судьи. Старики смеялись до слез, несовершеннолетние надрывались от смеха. Архиепископ Кентерберийский толкал локтем архиепископа Йоркского. Генри Комптон, епископ Лондонский, брат графа Нортгемптона, хватался за бока. Лорд-канцлер опускал глаза, чтобы скрыть невольную улыбку. Смеялся даже пристав черного жезла, стоявший у перил, как живое олицетворение почтительности.

Гуинплен скрестил руки на груди: он был бледен. Окруженный всеми этими лоснящимися от удовольствия лицами, старыми и молодыми, среди взрывов гомерического хохота, в этом вихре рукоплесканий, топота, криков «ура», среди этого безудержного ликования, этого необузданного веселья, он чувствовал в душе могильный холод. Все было кончено. Отныне он не мог уже совладать ни с выражением смеха на своем лице, ни с теми, кто осыпал его оскорблениями.

Никогда еще не проявлялся с такой очевидностью извечный, роковой закон близости великого и смешного: хохот оказывается отзвуком мучительного вопля, пародия движется следом за отчаянием; никогда еще противоречие между кажущимся и действительным не вскрывалось столь, ужасно. Никогда еще более зловещий свет не озарял непроглядной тьмы человеческой души.

Гуинплен присутствовал при полном крушении своих чаяний: они были уничтожены смехом. Произошло нечто непоправимое. Упавший может встать, но человек раздавленный уже не подымется. Нелепая, всепобеждающая насмешка обратила его в прах. Отныне у него не было никакой надежды. Все зависит от среды. То, что в «Зеленом ящике» было торжеством, в палате лордов оказалось падением и катастрофой. Рукоплескания, служившие там наградою, были здесь оскорблением. Он почувствовал теперь как бы изнанку своей личины. По одну сторону была симпатия простого люда, принимающего Гуинплена, по другую – ненависть знати, отвергающей лорда Фермена Кленчарли. Притягательная сила одних и отталкивающая сила других – обе одинаково влекли его во мрак. Ему казалось, будто кто-то напал на него сзади. Рок нередко наносит такие предательские удары. Потом все разъяснится, но пока судьба оказывается западней, и человек попадает в волчью яму. Гуинплену казалось, что он возносится вверх, а его осмеяли. Порой апофеозы завершаются мрачно. Существует зловещее слово: отрезвление. Это – трагическая мудрость, которую рождает опьянение. Застигнутый этой беспощадной бурей веселья, Гуинплен задумался.

Отдаться сумасшедшему смеху – то же, что плыть по воле волн. Сборище людей, охваченное неудержимым хохотом, – то же, что судно, потерявшее компас. Никто уже не знал, ни чего он хочет, ни что он делает. Пришлось закрыть заседание.

«Ввиду происшедшего» лорд-канцлер отложил голосование на следующий день. Члены палаты стали расходиться. Поклонившись королевскому креслу, лорды покидали зал. Их смех еще звучал в коридорах, теряясь где-то в отдалении. Кроме официальных выходов, во всех залах заседаний есть еще много дверей, скрытых коврами, лепными украшениями стен и нишами; просачиваясь в эти выходы, как просачивается влага в трещины сосуда, публика быстро освобождает помещение. В несколько минут зал пустеет. Такие перемены наступают быстро, почти без переходов. В местах шумных сборищ сразу же воцаряется безмолвие.

Углубившись в раздумье, можно забыть обо всем и в конце концов оказаться как бы на другой планете. Гуинплен вдруг словно очнулся. Он был один в пустом зале; он и не заметил, как закрыли заседание. Все пэры куда-то исчезли, даже оба его восприемника. Осталось лишь несколько служителей палаты, ожидавших ухода «его милости», чтобы покрыть чехлами мебель и погасить свет. Он машинально надел шляпу, сошел со своей скамьи и направился к большим дверям, распахнутым в галерею. Когда он проходил мимо перил, привратник снял с него пэрскую мантию. Он едва обратил на это внимание. Мгновение спустя он был уже в галерее.

Слуги, находившиеся в зале, с удивлением заметили, что новый лорд вышел, не поклонившись трону.

8. Был бы хорошим братом, если бы не был примерным сыном

В галерее уже никого не было. Гуинплен прошел через стеклянную ротонду, откуда успели убрать кресло и столы и где не оставалось больше никаких следов церемонии его посвящения в пэры. Горевшие на равном расстоянии друг от друга люстры и канделябры указывали ему путь к выходу. Благодаря этой веренице огней Гуинплену удалось легко отыскать в путанице залов и коридоров дорогу, по которой он шел в палату вслед за герольдмейстером и приставом черного жезла. Он не встретил ни души, если не считать нескольких замешкавшихся старых лордов, тяжелыми шагании бредущих к выходу.

Вдруг среди безмолвия этих огромных пустынных залов до него долетел неясный гул человеческих голосов, необычный для такого места и в столь поздний час. Он направился в ту сторону, откуда доносился шум, и очутился в широком, слабо освещенном вестибюле, служившем выходом из платы. Сквозь распахнутую стеклянную дверь виден был подъезд, лакей с факелами, площадь и ряд карет, ожидавших у подъезда.

Отсюда и исходил шум, услышанный Гуинпленом.

Около двери, под фонтаном, в вестибюле стояла кучка людей, которые бурно жестикулировали и громко о чем-то спорили. Незамеченный в полумраке Гуинплен подошел ближе.

Очевидно, здесь происходила ссора. Десять – двенадцать молодых лордов толпились у выхода, а какой-то человек в шляпе, как и они, стоял перед ними, гордо вскинув голову и преграждая им дорогу.

Кто был этот человек? Том-Джим-Джек.

Некоторые из лордов еще не сняли пэрской мантии, другие уже сбросили с себя парламентское одеяние и были в обыкновенном платье.

На шляпе Том-Джим-Джека развевались перья, но не белые, как у пэров, а зеленые с оранжевыми завитками; его костюм, сверху донизу расшитый золотыми галунами, был украшен у ворота и на рукавах целыми каскадами лент и кружев; левой рукой он крепко сжимал рукоять висевшей сбоку шпаги, на бархатных ножнах и на перевязи которой были вышиты золотом адмиральские якоря.

Гуинплен услышал, как он говорил, обращаясь ко всем этим молодым лордам:

– Я назвал вас трусами. Вы требуете, чтобы я взял свои слова назад. Извольте. Вы не трусы. Вы идиоты. Вы все накинулись на одного. Это не трусость? Пожалуй. В таком случае это глупость. Вы слушали, но ровно ничего не поняли. Старики здесь тугоухи, а молодежь тупоумна. Я в достаточной мере принадлежу к вашей среде, чтобы иметь право высказывать вам такие истины. Этот новый лорд – существо странное, он наговорил кучу нелепостей, – согласен, но среди этих нелепостей было и много верного. Его речь была сбивчива, бестолкова, он произнес ее неумело, – не спорю; он слишком часто повторял «знаете ли вы, знаете ли вы», но человек, еще вчера бывший ярмарочным фигляром, не обязан говорить, как Аристотель или как Гильберт Барнет, епископ Сарумский. Его слова о нечисти, о львах, его обращение к помощникам клерков – все это было безвкусно. Черт возьми! Кто же спорит с вами? Это была безрассудная, беспорядочная речь, где все было спутано, но иногда в ней проскальзывала настоящая правда. Говорить так, как он, не будучи опытным оратором, – это уже немалая заслуга. Хотел бы я увидеть вас на его месте. То, что он рассказал о прокаженных Бертон-Лезерса – факт бесспорный. К тому же не он первый говорит глупости в парламенте. Наконец, милорды, я не люблю, когда все нападают на одного, таков уж мой характер, а потому разрешите мне считать себя оскорбленным. Ваше поведение не нравится мне, я возмущен. Я не очень-то верю в бога, но когда он совершает добрые поступки, что случается с ним не каждый день, я готов склониться к мысли, что он существует; поэтому, например, я весьма признателен ему, если только он есть, за то, что он извлек из общественных низов пэра Англии и возвратил наследство законному владельцу; независимо от того, на руку мне это или нет, я рад, что мокрица внезапно превратилась в орла, Гуинплен – в Кленчарли. Милорды, я запрещаю вам держаться иного мнения. Жаль, что здесь нет Льюиса Дюраса. Он получил бы от меня по заслугам! Милорды, Фермен Кленчарли вел себя как лорд, а вы – как скоморохи. Что касается его смеха, он в нем не повинен. Вы потешались над его смехом. Нельзя смеяться над несчастьем. Вы глупцы, и глупцы жестокие. Вы очень ошибаетесь, если полагаете, что нельзя посмеяться и над вами, вы сами безобразны, и вы не умеете одеваться. Милорд Хавершем, я видел третьего дня твою любовницу, она отвратительна. Хоть и герцогиня, но настоящая мартышка. Господа насмешники, повторяю вам, мне очень хотелось бы послушать, сумеете ли вы связать три-четыре слова кряду. Болтать может всякий, говорить – далеко не каждый. Вы воображаете себя образованными людьми на том лишь основании, что протирали штаны на скамьях в Оксфорде или Кембридже, и потому, что, прежде чем усесться в качестве пэров Англии на скамьи Вестминстер-Холла, вы хлопали ушами на скамьях Гонвиллского или Кайского колледжа. Я говорю вам в лицо: вы вели себя нагло с новым лордом.