Томасина, стр. 6

Когда Мэри ложилась и лежала, он забывал, что сердится, и лицо у него становилось не доброе, а просто глупое. Да. Потом он вздыхал, поворачивался И медленно выходил из комнаты.

А я сидела под кроватью.

Мэри Руа звала:

– Миссис Маккензи! Миссис Маккензи! Где Томасина?

Чтобы старушке было полегче, я подползала к самому краю. Она доставала меня и клала на постель. Мистер Макдьюи все это слышал, но делал вид, что не слышит.

Так было и в этот вечер, только хвост у меня болел, точнее – самый низ спины, потому что я упала и ушиблась на пристани, у статуи Роб Роя. А наутро меня убили.

5

В четверг мистер Макдьюи уехал по вызову на ферму в седьмом часу утра, чтобы вернуться к началу приема, к одиннадцати, а после обеда, если нужно, посетить нескольких больных. Однако он прошел с утренним обходом по своей ветеринарной больничке, в сопровождении верного Вилли. В этот день он еще острее, чем обычно, чувствовал, что обход этот – карикатура на то, что делал бы он в клинике Эдинбурга или Глазго. Он знал, что там каждое утро хирург идет по палате с ординаторами, сестрой и сестрой-хозяйкой, проверяет температурные листки, подходит к больным, кого послушает, кого посмотрит, с каждым пошутит, каждого ободрит, и у людей прибавится сил для борьбы с болезнью. В этом ему отказано; вот и он отказал в любви своим пациентам.

Пациенты сипели в чистых клетках, где Вилли по десять раз на дню менял бумагу или солому, перевязанные, сытые, мытые и ненужные своему врачу. Должно быть, они это чувствовали и старались при нем не мяукать и не скулить.

Закончив обход, Макдьюи взял свою сумку, в которую Вилли, знавший всегда, на какой ферме кто чем болен, уже сложил шприцы, мази, клизмы, порошки, вакцины, микстуры, пилюли, иглы, бинты, вату и пластырь; вышел из дому, сел в машину и уехал.

Вилли подождал, пока он исчез за углом, и побежал к зверям, которые встретили его радостным лаем, воем, мяуканьем, кудахтаньем, щебетом и всеми прочими звуками, выражающими любовь животного к человеку.

Макдьюи унаследовал своего помощника от прежнего ветеринара. Из семидесяти лет, которые Вилли прожил на свете, пятьдесят он отдал животным. Он был невысок, голову его украшал серебристый венчик волос, а карие глаза светились беспредельной добротой.

Для зверей настал радостный час. Собаки встали на задние лапы, птицы били крыльями, кошки терлись о прутья решетки, высоко подняв хвосты, и даже самые больные как-нибудь да приветствовали своего друга.

– Ну, ну! – приговаривал Вилли. – По одному, по очереди!

Первой он вынул толстую таксу, и та, визжа от счастья, принялась лизать ему лицо. Потом пошел от клетки к клетке, оделяя каждого тайным снадобьем – любовью. С теми, кто покрепче, он играл, слабых гладил, чесал, трепал за уши, попугая погладил по головке, всем уделил нежности, пока всех не успокоил, и тогда приступил к обычным процедурам.

А доктор Макдьюи ехал среди каменных и оштукатуренных домов, высоких, узких, крытых черепицей и спускавшихся рядами к серым водам залива. Его не радовал ни запах моря, ни запах леса, он не глядел на чаек, и даже синяя лодка на тусклом зеркале воды не порадовала его. Он свернул к северу, на Кэрндоу-роуд, миновал горбатый мост через речку и стал подниматься на холмы.

Он сердито думал о том, как неправ его друг священник, считая его холодным человеком, когда вся его жизнь – в любви к маленькой Мэри Руа. Правда, он признавал, что больше он никого не любит.

Священник утверждал, что нельзя любить женщину и не полюбить ночь, и звезды, и воздух, которым она дышит, и солнце, согревающее ее волосы. Нельзя любить девочку и не полюбить полевые цветы, которые она приносит с прогулки, и дворнягу или кота, которых она таскает на руках, и даже ситец, из которого сшит ее передник. Нельзя любить море и не любить горы; нельзя любить летние дни и не любить дождь; нельзя любить птиц и не любить рыб; нельзя любить людей – всех или немногих – и не полюбить зверей полевых и зверей лесных; нельзя любить зверей и не полюбить траву, деревья, кусты, цветы, вереск и мох.

И уже не так возвышенно, запросто, как бы мимоходом, священник прибавлял, что не может понять, как же это любят хоть что-нибудь на свете, не любя Бога. Ветеринар, конечно, сердито фыркал на него и говорил, что лучше уж ему вещать в поэтическом стиле.

В четверть одиннадцатого, объехав фермы, доктор Макдьюи подкатил к заднему крыльцу своей больницы, кинул Вилли сумку, коротко сообщил, где что было, вымыл руки, слушая ассистента, надел чистый халат и вышел в приемную, сердито выпятив бороду.

Он увидел местных жителей в темных косынках, платьях, плащах, комбинезонах и нарядных курортников, в том числе – роскошную даму с печальным шпицем на руках. Вид их, как всегда, разозлил его. Он все ненавидел – и этих людей, и этих зверей, и свое дело.

Однако он внимательно окинул их взглядом и с удивлением обнаружил, что с самого края, на кончике стула сидит его дочь Мэри Руа.

От злости он побагровел. Ей было запрещено и заглядывать в больницу. Хватит с него одной беды. Сердито всматриваясь в нее, он понял, что на ее плече лежит не коса, а кошка, которую она обнимает, прижавшись подбородком к ее темени, как любящая мать. Тут Вилли зашептал ему на ухо:

– Томасина наша расхворалась. Не может ходить. Мэри Руа вас дожидается.

– Вы знаете не хуже меня, – сказал Макдьюи, – что я ее сюда не пускаю. Что ж, если пришла, пусть ждет очереди.

И он пригласил в кабинет миссис Кэхни, как вдруг на улице послышался шум и дверь широко распахнулась.

В приемную вошли толпой какие-то дети и тетки, вытирающие руки о фартуки, и мужчины, а завершали процессию преподобный Энгус Педди под руку со слепым Таммасом Моффатом, продававшем обычно на углу карандаши и сапожные шнурки, и сам мистер Макквори. Констебль нес залитую кровью собаку по имени Брюс, которую купили Таммасу Энгусовы прихожане.

– Переехали ее, сэр, – сказал Макквори.

– Она еще жива, – тревожно подхватил Педди. – Попробуй ее спасти!

– Где мой Брюс? – твердил Таммас. – Где он? Он убит? Что мне делать? Что со мной будет?!

Энгус Педди взял его за руку.

– Успокойся, Таммас, собака твоя жива, мы у доктора Макдьюи.

– Мистер Макдьюи? – запричитал слепой. – Мистер Макдьюи? Мы у вас?

– Несите ее в кабинет, – приказал Макдьюи, и Вилли взял собаку у констебля. Врач взглянул на нее и сердито поморщился.

– Это вы, мистер Макдьюи? – повторил слепой и вдруг, протянув руку, произнес: – Спасите мои глаза.

Слова эти вошли в сердце Макдьюи и повернулись там, словно нож. Они напомнили ему, что он впустую прожил сорок с лишним лет. Он отдал бы еще сорок, только бы спасать, лечить, любить людей, а не собирать, как Шалтай-болтая, собаку из осколков.

Энгус Педди понял, что с ним. Ему еще в школе Эндрю рассказывал, как хочет стать великим хирургом. Ему одному в университете довелось видеть, как он плакал, когда отец приказал ему стать ветеринаром.

– Таммас хочет сказать… – начал священник, но врач остановил его:

– Я знаю, что он хочет сказать. Собаки почти нет, незачем бы ей мучиться. Но я спасу его глаза. – И он обернулся к очереди: – Идите, идите отсюда. Завтра придете. Я занят.

Все ушли по одному, унося своих питомцев. Ветеринар сказал священнику:

– И ты иди, незачем тебе ждать. И Таммаса уведи. Я вам сообщу… – И вошел в операционную, закрыв за собой дверь.

Уходя, Педди заметил притулившуюся в углу Мэри Руа и подошел к ней.

– Здравствуй, – сказал он – Что ты тут делаешь?

Она доверчиво подняла на него глаза и ответила:

– Томасине плохо. Она не может ходить. Я хочу показать ее папе. Священник кивнул, рассеянно погладил кошку по рыжей головке и почесал ее за ухом, как всегда. Он очень страдал из-за Таммаса; страдал он и за Эндрью. Кивнув еще раз, он сказал:

– Ну, папа ее вылечит, – и догнал в дверях констебля Макквори.

6

В тот страшный день я проснулась, как всегда, очень рано и собралась приступить к ритуальным действиям – зевнуть, потянуться, выгнуть спинку и выйти погулять. Люблю погулять с утра, когда никого нет. К пробуждению Мэри Руа я всегда успеваю вернуться.