Большой Мольн, стр. 31

Жениху она написала письмо, где объявляла, что едет к молодому человеку, которого любит. А это была неправда…

«Я принесла себя в жертву, и это дало мне гораздо больше счастья, чем если б я стала его женой», — говорила она. — Вот так-то, мой глупенький, а ведь он-то и не думал жениться на ее сестре: он пустил себе пулю в лоб, в лесу обнаружили кровь, но тела так и не нашли.

— И что же вы сделали с несчастной девушкой?

— Прежде всего мы заставили ее выпить рюмочку вина. Потом, когда вернулись домой, накормили ее, и она уснула возле камина. Она прожила с нами добрую половину зимы. С самого утра, как только рассветет, принималась не покладая рук и шить, и кроить, и приводить в порядок платья и шляпы, и в комнатах прибирать. Это она стены обоями оклеила. И с того времени у нас вьют гнезда ласточки. Но по вечерам, как стемнеет, закончив работу, она, бывало, всегда найдет какой-нибудь предлог, чтобы уйти в сад, или во двор, или просто возле дома постоять — даже в самые трескучие морозы. И там мы заставали ее всю в слезах. «Ну вот, вы опять плачете! Что с вами?» — «Ничего, госпожа Муанель!» — И возвращалась в дом.

Соседи говорили: «У вас прелестная маленькая горничная, госпожа Муанель».

Но как мы ни умоляли ее, она решила продолжать свой путь в Париж. В марте она ушла. Я отдала ей свои платья, и она перешила их для себя; Муанель взял ей на вокзале билет и дал немного денег на дорогу.

Она не забыла нас. Она стала портнихой в мастерской возле Собора Парижской богоматери. В письмах все спрашивала, нет ли каких новостей из Саблоньера. Чтобы избавить ее от этих мыслей, я как-то раз ответила ей, что поместье продано и снесено, что молодой человек исчез навсегда, а девушка, его сестра, вышла замуж. Да я думаю, так оно, наверное, и есть. С тех пор моя Валентина пишет мне гораздо реже…

Нет, не историю с привидениями рассказывала мне тетя Муанель своим тоненьким, пронзительным голоском, словно созданным для таких историй. Меня охватила тревога. Ведь мы поклялись актеру Францу, что поможем ему как братья, и теперь мне представился случай эту клятву сдержать…

Но вот ведь какая незадача! Разве посмею я завтра утром отравить радость Мольна и рассказать ему все, что узнал сейчас от тети Муанель? К чему толкать его на новые поиски, которые будут в тысячу раз труднее всех прежних? Правда, у нас есть адрес девушки, но где мы отыщем бродягу, который странствует по всему свету?.. Пусть сумасброды сами занимаются своими сумасбродствами, думал я. Делюш и Бужардон были правы. Сколько зла причинили нам романтичные бредни Франца! И я решил никому ничего не говорить, пока не увижу Огюстена Мольна женатым на мадмуазель де Гале.

Но даже приняв это решение, я не сразу отделался от тяжелого предчувствия, что нам угрожает опасность, — нелепого предчувствия, которое я скоро прогнал.

Свеча почти догорела, где-то пищал комар, голова тети Муанель в бархатном капоре, с которым она расставалась только ложась спать, клонилась все ниже, но она снова начала всю историю с самого начала. Иногда она внезапно поднимала голову и взглядывала на меня, точно желая узнать, какое впечатление производит на меня ее рассказ, или, может быть, проверяя, не заснул ли я. Наконец я решил схитрить и, уткнувшись в подушку, закрыл глаза и притворился, что сплю.

— Э, да ты спишь, — протянула она приглушенным и немного обиженным голосом.

Мне стало ее жаль, и я запротестовал:

— Да нет же, тетя, уверяю вас…

— Да, да. Впрочем, я вижу, что тебя все это вообще нисколько не интересует. Ведь я говорю о людях, с которыми ты никогда не был знаком…

На этот раз я коварно промолчал.

Глава четвертая

ДОБРАЯ ВЕСТЬ

Наутро, когда я выехал на главную улицу, стояла такая чудесная погода, в городке царил такой безмятежный покой, такие мирные, такие по-домашнему уютные звуки слышались вокруг, что ко мне опять вернулась радостная уверенность человека, несущего добрую весть.

Огюстен и его мать, жили в старом школьном здании. Отец его, получив большое наследство, еще в давние времена вышел в отставку, и после его смерти Мольн упросил мать купить этот дом, в котором старик преподавал добрых двадцать лет и где сам Огюстен научился читать. Нельзя сказать, чтобы школа выглядела привлекательно. Большое квадратное строение напоминало мэрию, которая действительно здесь когда-то помещалась; выходившие на улицу окна первого этажа были расположены на такой высоте, что в них невозможно было заглянуть, а задний двор, в котором не росло ни единого деревца и где навес над площадкой для игр закрывал вид на окрестные поля, являл собой самый тоскливый и самый пустынный школьный двор, какой мне только доводилось встречать…

В запутанном коридоре, куда выходили четыре двери, я встретил мать Мольна, она несла из сада большой тюк белья, которое, должно быть, с самого раннего утра развесила для просушки. Ее волосы растрепались, седые пряди, выбиваясь из старомодной прически, падали на лоб, лицо с правильными чертами казалось припухшим и усталым, как после бессонной ночи: она шла, задумчиво и грустно опустив голову.

Но внезапно заметив и узнав меня, улыбнулась.

— Вы приехали вовремя, — сказала она. — Вот видите, я только что сняла белье, которое высушила к отъезду Огюстена. Всю ночь я собирала его вещи. Поезд отходит в пять, но мы как раз успеем…

Она говорила с такой уверенностью, будто сама назначила день и час отъезда сына. А между тем она, может быть, даже не знала, куда он едет…

— Поднимитесь, — сказала она. — Вы найдете его в мэрии, он там пишет.

Я поспешно поднялся по лестнице, открыл правую дверь, на которой сохранилась табличка «Мэрия», и очутился в большом зале с четырьмя окнами — два из них выходили на улицу, два в сторону полей — и с пожелтевшими портретами президентов Греви и Карно на стенах. В глубине зала, на длинном возвышении, возле стола, покрытого зеленой скатертью, все еще стояли стулья муниципальных советников. В центре этого ряда стульев, в старом кресле, которое когда-то принадлежало мэру, сидел Мольн и что-то писал, обмакивая перо в старомодную фаянсовую чернильницу в форме сердца. Здесь, в этом уголке, словно созданном для какого-нибудь сельского рантье, обычно уединялся Мольн в долгие дни каникул — если только не отправлялся странствовать по окрестным лесам…

Узнав меня, он встал, но без той стремительности, которой я ожидал.

— Сэрель! — только и проговорил он с видом глубокого удивления.

Передо мной был все тот же высокий юноша с костлявым лицом, с бритой головой. Над губой уже начинали пробиваться усы. И по-прежнему — открытый взгляд… Но над его лицом, казалось, колышется туманная завеса, и лишь ненадолго прорывается сквозь нее былая страстность, прежний пыл…

Я видел, что встреча со мной взволновала его. Одним прыжком оказался я на помосте. Но, странно сказать, он даже не подумал протянуть мне руку. Он обернулся ко мне с видом величайшего смущения и неловкости, заложив руки за спину, прижавшись к столу и откинувшись назад. Глядя на меня, но меня как будто не видя, он уже был целиком поглощен теми словами, которые собирался мне сказать. Ему и прежде всегда было трудно начать разговор, как это бывает с отшельниками, охотниками и скитальцами; он принимал решение, не заботясь обычно о том, какими словами его выразить. И теперь, когда я стоял перед ним, он с трудом подбирал нужные слова.

Тем временем я стал весело рассказывать ему, как я добрался, где провел ночь и как был удивлен, увидев, что г-жа Мольн готовит сына к отъезду…

— А, она тебе уже сказала?.. — спросил он.

— Да. Я надеюсь, ты едешь ненадолго?

— Нет, очень надолго.

На миг растерявшись, чувствуя, что я могу сейчас одним словом свести к нулю его решение, смысл которого мне непонятен, я не смел продолжать разговор и не знал, как приступить к выполнению своей миссии.

Наконец он сам заговорил, точно человек, желающий оправдаться:

— Сэрель! Ты знаешь, чем было для меня то странное приключение в Сент-Агате. В нем был весь смысл моего существования, вся надежда. Утратив эту надежду, что мог я делать в жизни?.. Жить, как все вокруг живут?