Жены грозного царя [=Гарем Ивана Грозного], стр. 11

Так победно и радостно завершилась казанская история.

5. Антонов огонь

После тяжкой борьбы с Казанью покорение Астрахани прошло, чудилось Анастасии, почти неприметно. Казалось бы, время настало – живи да радуйся! Однако Анастасия чувствовала себя плохо. Нет, сама-то она была здорова, а если и затаились в теле какие-то хвори, то при встрече с государем Иванушкой все сразу исцелилось. Сердце по ребеночку болело и тревожилось. Хоть мамок и нянек у царевича не счесть, но не зря говорится, что у семи нянек дитя без глазу. Царевич рос медленно, был маленьким, болезненным, а уж до чего крикливым – просто не описать словами.

Сначала кормилицы и нянюшки на стенки лезли, когда царица отдала им Настю-Фатиму, и нипочем не подпускали ее к царевичу. Держали на грязной работе. Но вот как-то раз в тяжелую минуту, когда все уже с ног падали от усталости, а Митенька-царевич никак не унимался (Анастасия строго-настрого запрещала давать ему маковый сок для утишения крика, опасаясь, что сын слишком слаб и может не проснуться), позволили-таки басурманке взять на руки царево дитя. И в то же мгновение оно перестало плакать, словно по волшебству! Митя уснул и крепко спал до утра.

Решили, что это случайность; однако и в другой, и в третий раз младенчик успокаивался на руках у Насти.

Вдобавок ко всему новая нянюшка рассказала старшей мамке о том, что в Казани болезненных ребятишек прикармливают козьим молоком – не коровьим, нет, оно тяжело для маленького животика, а именно козьим, разведя его теплой водой. Дали такого молока Мите – и он поздоровел на глазах. Старшая мамка, Ефросинья Головина, была женщина добрая. Она не замедлила рассказать все царице, и Анастасия осталась очень довольна.

Шло время. Вот и Рождество осталось позади, зима катилась к закату, хотя еще цеплялась за жизнь последними морозами и метелями. Мужа Анастасия видела теперь мало, только ночью на супружеском ложе, которое он продолжал делить с ней, почти не отдаляясь в свою опочивальню. Целые дни царь проводил в Малой избе, которую отдал Алексею Адашеву и в которой тот принимал народные прошения, разбирал жалобы и давал ответы, либо в Благовещенском соборе у Сильвестра, либо в своей приемной комнате, беседуя с Курбским. Тот совсем забросил и свой старый Пронск, и Ярославль, дарованный ему в вотчину, – безвыездно жил в Москве и так же, как царь и его окружение, казался озабоченным одним вопросом: воевать Ливонию в будущем году или погодить немного, чтобы служилый народ отдохнул после Казани? А может, пойти на Крым? И таково было сильно влияние Адашева, Сильвестра и Курбского на Ивана Васильевича, что Анастасия всерьез задумывалась: да полно, за истинным ли царем она замужем? Выходило, что страной правят совсем другие люди!

Иван Васильевич поранил ногу на охоте, напоровшись на сук, и вот уже который день прихрамывал. В нем с детства жило отвращение к болезням: младший брат князь Юрий просто чудо как выживал, обремененный множеством врожденных хворей. В последнее время у него даже язык иной раз отнимался, делался князь нем и безгласен, яко див. Иван брата и любил, и презирал за телесную и умственную слабость, но даже мысли не допускал, что сам может уподобиться такому слабенькому существу. Однако нога уже болела не в шутку, пораненная голень распухла и покраснела. Место вокруг раны сделалось сине-багровым, при небольшом нажатии сочился гной.

Немец Арнольф Линзей, придворный архиятер, сиречь лекарь, от робости слегка приседая, выговаривал царю: коли вспыхнул в теле антонов огонь, зачем государь пренебрегает разумными медицинскими наставлениями, слушает своих русских, невежественных врачевателей?

– Вот еще советуют в баньку пойти и хорошенько пропарить ногу с целебными травами, – невесело улыбаясь, сказал Иван, и Анастасия обратила внимание, как лихорадочно блестят его глаза.

Приложила руку к его лбу – ого!..

Увидев, как побледнела царица, Линзей осмелился почтительнейше попросить позволения коснуться царской ручки и головки. Позволение было дано, и лицо лекаря вмиг сделалось столь же встревоженным, как у Анастасии.

– У государя жар, – сообщил он нетвердым голосом. – И биение сердца происходит чрезмерно часто. При этом пульс неровен, а порою даже замирает. А это дурно, государь. Ход сердца должен быть ровен и монотонен. Его ослабляет воспаление телесное. Жар надобно немедля сбросить.

– Вели там баньку протопить, – нетвердо сказал Иван Васильевич жене, и та поднялась было передать приказание, однако была остановлена лекарем:

– В баньку вы можете отправиться потом, и она не замедлит оказать свое пользительное действие. Однако для начала необходимо прочистить рану.

– А то что? – задиристо спросил Иван. – А то помру, да?

Линзей немедля осадил назад.

– Нет, государь, конечно, нет, однако… – забормотал растерянно.

Надо, надо бы сказать царю правду о серьезности положения, однако кто же виновен, что сие положение сделалось столь серьезно? Лекарь! Лекарь робел перед гневом государевым и допустил нагноение и теперь рискует навлечь на свою голову такую бурю!..

Иван усмехнулся, следя, как забегали глаза Линзея, как заострился от страха его и без того длинный, тонкий нос.

– Да ты не бойся. Уж наверняка среди моих ближних и дальних нашлось бы немало, кто тебя только поблагодарил бы, отправься я к праотцам. То-то пели бы и плясали! А уж трон делить бросились бы – только пыль бы замелась!

Анастасия тихо ахнула. Муж покосился на нее – Анастасия неприметно качнула головой в сторону лекаря.

– А ну, выдь-ка ненадолго, – устало сказал Иван, откидываясь на подушки. – Покличу, когда понадобишься.

Лекарь выскочил за дверь так прытко, словно прямо отсюда же, от порога, намеревался дать деру до самой ливонской границы, как некогда драпал царев дядюшка Михаил Глинский с приятелем своим Турунтай-Пронским. Напуганные расправой над Юрием Васильевичем Глинским, они чаяли найти спасение в чужой земле, однако были перехвачены в пути и возвращены. Бегство их объяснили страхом и неразумностью, царь обоих простил и оставил в покое. Но то ведь дядя государев! А немца Арнольфа Линзея не простят.

– Ну, что? – спросил Иван Васильевич жену. – Чего ты надумала?

Анастасия нерешительно помалкивала. Мысль, ожегшая ее, вдруг показалась просто глупой. Государь Иванушка, конечно, не прибьет – по Сильвестру, к примеру, глупость вообще свойство всякого бабьего ума, – однако же стыдно оплошать.

– Ну говори, не томи! – Иван взял ее за руку, заставил нагнуться к себе. – Скажешь?

Стоять внаклон было неудобно, Анастасия присела было на ложе – и тотчас муж потянул ее к себе, так что царица навалилась на него всем телом.

– Ой, да ты что? Ногу, ногу побереги!

– А что нога? Нога тут вовсе ни при чем. Нога мне в таком деле совсем даже не надобна!

Он целовал ее, щекоча бородой, осторожно расстегивал шитое жемчугом, широкое ожерелье, добираясь до шеи, до плеч:

– Экие перлины колючие, этак все губы изранишь!

– Бог с тобой, – ошеломленно прошелестела Анастасия. – Что ж ты делаешь, душа моя? Этак-то…

– А ты молчи, – пробормотал Иван, подымая тяжелый парчовый подол летника, потом – сорочку и гладя атласные шитые чулки. – Ты же вроде молчать решила? Ну так и лежи тихо!

Она засмеялась, вздохнула, обхватив руками его худую широкую спину, прижалась близко-близко – ближе некуда.

Иван, как всегда, был в страсти нетерпеливым мальчишкой, который словно бы наперегонки с кем-то бежал к желанной цели. Анастасия когда поспевала за ним, когда нет, да это ей и неважно было. Счастливой чувствовала себя лишь оттого, что слушала задыхающееся дыхание милого друга, сладкую боль от его ошалевших рук и губ, вбирала в себя влагу его, как иссохшая поляна – долгожданный дождь. И самым блаженным было знать, что это скороспелое, никогда не утихающее желание обращено к ней, только к ней.

«Почерпни воды из реки с этой и другой стороны судна…» Господи, пусть этого не случится никогда! Среди ее каждодневных молитв первейшей была эта – произносимая не губами, не умом, а преданно любящим сердцем.