Повести, стр. 35

Притаилась, молчу, а сама ем. Думаю, я те счас поцелую, я те поохальничаю! Кулака мово уж многие ребятки отведали и не совались боле. А рук поднять не могу, как околдовал! Зараза… Ить сладко так! Впервой с малолетства лаской тронули.

А он, на мою безответность ишшо пуще распалился, стал тискать, лезть руками, дак я ево по морде, по морде нешутейно, а он смехом и опять ко мне. Потом ка-ак даст мне в печенку кулачищем, и всё… Помутнение нашло, не помню опосля, чё было, токма перед утром и очухалась от сна колдового…

Засветила лампу. Лежит рядом на перине красавец, спит и лыбится во сне. Тут я и сбесилась! Тятьку порешил, а лыбится! Меня против воли ссильничал! Хватилась, ить сама телешом вся, от стыда хучь в петлю! На ковре шашка серебряной змеюкой провисла, выдернула иё за голову, а вдарить не могу…

Всё помню, как ласкал-целовал, видать ранехонько выспела в ошнадцать-то леток, дюжеть пондравилось в бабы угодить… Да-а… Чё с меня взять, глупая была, тёмная таежная гордячка…

Да тут влез мне энтот хромовый картуз с пряжечкой в глаза, на гвоздике у двери привешенный, признала, разозлила себя и обеими руками провалила шашку под крестик на ём… Как в тесто влезла, вражина…

Старуха передёрнулась вся судорожно натянула на плечи одеяло, глянула пустыми глазами далеко и отрешённо. Перекрестилась…

— А он тихо так растворил глаза и глядит на меня, да жалко так глядит! И с палашом энтим распроклятым, укорно гварит: «Что ж ты девка наделала… пришлась ты мне по душе, утром сватов к тебе порешил слать… силой взял, чтоб не отвергла…» И захрипел… захрипел.

Тут я, дура, и поняла, что и себя энтим палашом в самое сердце торкнула… Люб он мне досель… Люб, хучь убей! Всю жисть энтот крестик мерещится мне, покою не даёт. А коли я ошиблась?! Ить таких картузов в кажней лавке напихано. Вроде угадала убивца батяниного, а вдруг похожий и невинный?

Вот какую земную кару себе сотворила! И не каилась… Ты первый, Хведька. А, без покаяния, вся жисть кувырком шла, я толе теперь всё поняла. Сыны и мужья гибли, у Кланьки доля вся шиворот на выворот, иё мужика легонько стукнула, он возьми и околей… может с водки сгорел, а я мучусь и казнюсь…

Проклятье на мне с энтова убивства! Истинно проклятье! Не даёт Господь доброго пути… В грехах вся измазалась, как порося в луже… Вот и покаялась пред тобой, вроде гору с себя свалила…

Доведётся быть в иных краях, где церква есть, не поленись сходить к батюшке и всё обскажи… Пущай помолится за мою душу акаянную, можеть хучь Кланьке от этова послабленье выйдет… мне-то, всё одно, гореть синим пламем в аду… Не убий, Федька, человека, не убий! Не то, страшный грех возложишь на себя и семя своё… На своей судьбинушке мною проверено…

В кухне скрипнула дверь.

— Мам! Приходил, что ли, кто? Печь тебе затопил?

Щёлкнул выключатель на кухне. Кланя вошла ещё одетая в пальто, зашарила рукой по стене, вспыхнул свет в комнате. Изумлённо и растерянно уставилась на Фёдора.

— Ты где это шляешься? — взъелась бабка. — Мужика твоего жданнова хто, я, что ль, кормить стану? Старая приободрилась, крутила головой то на дочь, то на Фёдора.

— Здравствуй, Кланя!

— Здравствуйте… — От изумления она всё ещё стояла с поднятой рукой к выключателю. — Не ожидала я, что вы вспомните и зайдёте.

— Это почему? Неужели я похож на обманщика?

— Не знаю…

— Кланька! Не мудри, готовь есть, а то он сдохнет от голоду тут, при двух бабах. Иди, иди, выставилась…

Повернулась к Фёдору: включи вон радиву, погутарим ишо, чтоб Кланька не слыхала. Чую, легчает мне, как гирю сняла…

В кухне гремела посуда, металась тень за занавесками, шкворчало сало на сковородке и тёк запах жареного, пробивался в комнату.

— Ты погляди! Исть захотела… — Старуха зашмыгала носом, еле заметно проступил румянец на дряблой коже лица, опять загорелись синим огнём глаза, сбежала с них белесая наволочь.

— Кланька! Каши мне завари пшённой, грибов достань поболе с подполу, поем сёдня. Ты уж иди к ей, подсоби дровец поднесть.

Фёдор вышел на кухню и подсел к столу. Опустив глаза, собирала ужин Кланя.

— Ты пошто такая невесёлая?

— Дикая опять?

— Да нет, вроде, как пришибленная…

Она остановилась, подняла голову. Нижняя губа чуть прикушена, но улыбка пробиваются и сияют глаза.

— Сам-то и пришиб…

— Ну, ничего, — Фёдор смешался под её чистым и радостным взглядом, лишь бы не больно.

— То-то и оно, что больно. Да зачем я тебе нужна? Завтра завеешься опять, только и видели. У тебя таких, как я… Только успевай свататься. Зачем и приходил, уж и отвыкать стала…

— У вас, что? В посёлке одни алкаши да бабы? — Фёдор встал и поймал её за руку.

Кланя напряглась, но потом сникла и вдруг беззащитно, жадно и крепко прижалась к нему вся, обвила руками, положила голову на грудь.

— Это почему одни алкаши? — выдавила тихо, вздрагивающим голосом.

— Ну, нет у тебя никого и на старика глаз ложишь.

— А я может, тебя ждала-искала. Старик, тоже мне, садись, ешь, что у тебя за работа, одни кости за месяц остались.

Фёдор ел и не мог наесться, вроде уже и отвалился от стола, а рука сама тянулась то за грибами, то за крупной, сахаристой отварной картошкой, запивал всё густым брусничным морсом.

Кланя сидела на сундуке, подперев голову рукой, нет-нет да и прикасалась робко пальцами к его побитым сединой вискам, крутым плечам под старенькой геологической штормовкой.

И эта неуверенная ласка, неумелая, детская, дрожью прохватывала всё его усталое, сонное и ленивое от еды тело. На душе было тепло, незнакомо домовито, забылись все недавние лишения.

— Мать накорми.

— Какой день ничего не ест. Помирала ведь…

— Отпомиралась, вмешалась старуха, погодю трошки, погляжу на вас. Заказ свой пока не увижу, буду жить…

— Какой заказ? — не поняла Кланя.

— А ет Федька знает, какой, он те закажет…

— Ну, плетёт чепуху! Кланя смутилась.

— Почему? Фёдор оторвался от грибов. Дело мать говорит.

— Ну, вас обоих! — Она поднялась. — Схожу за дровами.

Фёдор встал, отнял у неё пальто.

— Сиди, я сам принесу. Это теперь мои заботы…

Он начал одеваться и краем глаза видел, как мечется Кланя: то встанет, то сядет, то поправит гладко прибранные волосы в тяжёлый узел на затылке. Забавно, по-детски сделает тёмные брови домиком и нет-нет, да скосит глаза на себя в старое, треснутое зеркало на стенке и опять ладошкой легонько поправит волосы и улыбнётся…

7

Фёдор вышел из управления, держа в руках свой третий том трудовой книжки. Поднял глаза и помрачнел. Прямо на него налетел Вадька. Дороги ему не уступил. Остановились лицом к лицу.

— Вы что натворили, Рябов! Поднята вся авиация, десятки людей тебя в тайге ищут. Кто затраты будет нести?

— Замолкни, врио. Слюнями всего закидал, а может, ты бешеный? А ведь, точно бешеный в алчности зверской…

— Что-о?!

— А что слышал… Эх, Вадька, Вадька, врио человека… На таких, как ты, таблички надо вешать, чтоб близко не подходили. Заразный ты, как вошь тифозная. Мразь…

— Ну, ладно, Фёдор, ладно… Люди кругом… Замну я всё. Ты только не трепи про то. Пошутил тогда сдуру. Куда направили на работу?

— Забрал я трудовую.

— Почему? Я тебя в лучшую бригаду воткну, где заработок есть. Ты только скажи куда? Ведь, ты буровик классный!

— Нет уж, спасибо… Я деньги не коллекционирую, в отличие от тебя… И ко мне, иуда, не подлижешься. Королей тут у вас развелось пропасть. Буду свергать королей… Напросился в лесхозе в егерскую охрану, карабинчик дадут, транспорт. И уж тогда у меня рука не дрогнет. Будешь, как тот лосёнок, в воде сдыхать и ногами сучить.

Нету у меня жалости к таким, как ты. Нету к хищникам милости! Был классным буровиком таким и егерем стану. Знаю, подкопаетесь, выгонят из лесхоза сам в тайгу уйду, один. Клянусь! Земля будет гореть под ногами сволочей. «Мама!» будете кричать, как кричал тот лосенок с перебитой хребтиной. Уж ты поверь, знаешь меня, поди…