Повести, стр. 26

— Я с измальства батрачила, надрывалась, как лошадь. Четырёх мужиков пережила, дитёв в войне сгорело троя. А счас гуляю! Куда иё, пензию, солить штоль? Врежь ишо „Барыню“! А? Нет. Лучше вот эту. Она подпёрла голову рукой и вдруг девичьим грудным голосом взяла:

Вот кто-то с горочки-и-и спустился-а,
Наверна, мии-и-лай мой идет…
На нем зашшытна гимнастерка-а,
Она с ума меня сведе-е-е-т…

Фёдор подыграл, встряхнул чубом и запел сам. Пели долго, бабка плакала и смеялась, хлебала брагу и не пьянела.

Перебрали вроде все старые песни, а Семёновна всё начинала и начинала опять, и снова слова приходили из детства к Фёдору и текли, басисто вплетались в дрожащую ниточку песни, старая выводила высоко её, бережно и любовно.

Видно было по ней, как дороги эти бесхитростные куплеты, может, только они и связывают с далёким прошлым и молодостью. Кланя молча слушала, подперев голову рукой, и тоже где-то плутала далеко, вспоминала что-то, хмурила брови, и грустная складочка залегла у чуть тронутых помадой губ.

Фёдор всё не мог подобрать к ней ключик: то одну мелодию трогал, то другую, но никак не получалось, не выходила она из печальной полудремы, слушала и молчала. Но он почуял нужную музыку, нутром своим почуял, вспомнил и, чуть скосив глаза Кланю, наиграл…

Дёрнулась она вся и посмотрела издалека-издалека на гармониста, засуетились руки у неё, пыхнули щёки, словно застал её Фёдор неодетой, засмущалась и опустила глаза. Но видно было, как напряглась она струночкой, как заспешили, захлопали ресницы и заобнимались ласково пальцы маленьких рук.

Фёдор распахнул уж меха пошире, да так врезал эту песню, аж у самого слеза навернулась и зачесались глаза. Кланька остолбенела, растерянно и оглушённо прилипла к коленкам матери, как бы ища спасения, как в детстве, за её подолом…

За полночь Семёновна тяжело поднялась и ушла в комнату. Шуршала чем-то там, вышла, согнувшись под притолокой.

— Новехонькие простыньки устелила вам… Ложитесь на кровати, а я тут на сундуке кости погрею у печки. В сказках печь для Бабы-Яги первое дело.

— Мама!

— Ну, что мама? Дура! Самой давно пора мамой стать, четвёртый десяток разменяла, а всё девкой прикидываешься. Цыть мне!

— Да нет, Семёновна, зачем так, я пойду в гостиницу.

— Федька! Не дури. Гварю, иди спи. А эта яловая тёлка пусть метётся куда хочет. Эх! Мне бы годков тридцать скостить… Охмурила б тебя, охмурила… — Она подбоченилась и прошлась по тесной кухне.

Кланя прыснула. Мать сгребла её со стула, как дитя, отнесла и кинула на кровать. Хрустнули и зазвенели пружины.

Старуха вышла на кухню, щурясь от света.

— Вот так её третий раз замуж выдаю, кхарактером квёлая вышла, боится всего. А чё вас, мужиков, бояться? Чё? А мне, могёт быть, охота пред смертью внука понянчить, сопли подолом утереть или калачей напечь ему. Не везёт…

Она гокнула о ведро кружкой, налила.

— Ну, зятька! Давай! Не подведи! Шибко на тебя надеюсь. Коль ты не смогёшь, возьму в детдоме, говорят, дают. Иль совсем от скуки сдохну — нечё делать. Всю жисть не было времени, а счас нет делов. Не поровну.

— Ну, я пошел, Семёновна, в другой раз…

— Я те пойду! Я те пойду! Ты хто?! Мужик аль мерин?

— Мужик вроде…

— Так вот, не дури. Не сотрётся, не бойсь. Люди куском хлеба делятся.

— Тьфу! Ну и тёща! Рассказали б не поверил…

— Ладно, ладно. Не бреши! Знаю я вас, миленьких. — Она осторожно подняла его со стула и, поборов слабое сопротивление, легонько толкнула в отгороженную занавеской тёмную комнату.

— Мама! Ты ишшо не спишь?

— Сплю…

— Вот и спи. Не съест небось…

В кухне померк свет, прогремела устраиваясь на сундуке старуха, ворочалась, скрипела и вдруг зашлась басовитым, густым храпом…

Постоял-постоял Фёдор… куда идти в три часа ночи… Махнул рукой, разделся и прилёг на край кровати.

Завернувшись в тёплое одеяло и прижавшись к стенке, затаилась Кланя. Полежал Фёдор, чуя, что она не спит и осторожно прикоснулся к горячему и пахучему плечу — оно дернулось, отстраняясь.

— Спите-спите, а то скину на пол…

Вдруг храп на кухне прервался:

— Я тебе скину, я тебе скину! Мне докель с тобой мучиться?!

Кланя, с отчаяньем, вздохнула и прошептала:

— И вам не стыдно так? Бухнуться к чужой женщине в постель?

Фёдор не отозвался, засыпая. Ещё как было стыдно! Хоть срывайся и убегай, куда глаза глядят… Ведь она совсем безвинная и ручная, грех было обидеть такую…

Проснулся ночью. На кухне дребезжала посуда, казалось, изба шатается. Старуха развела пары. Доверчиво прижавшись и закинув на него руку, спала Кланя. Он осторжно повернул её голову и поцеловал.

Забытый с юности жар прошёлся внутри и ударил в голову. Кланя спросонья обняла и ответила на поцелуй. Едва внятно промолвила:

— Аленький цветочек… ты хороший, и добрый… чудище…

3

— Ты где пропадал весь день? Собираться надо, завтра летим.

— Так… Опять женился.

— Ну-у, шустёр, брат! Фёдор ходил по комнатам, трогал руками редкие камни и диковинные вещи, развешанные повсюду. — Кучеряво живешь, шеф! Пора уже и раскулачивать. Ковров-то, только на потолке и нет. А книги?! Неужели все прочёл? Убей, не поверю, в Воркуте тебя с книжкой ни разу не видел, всё больше со студентками.

Знаешь? Надо предложить, чтоб выпускали одни корешки книжные, золотом тиснённые… Красиво и бумаги экономия, лесов поменьше зазря сведут, а за корешками можно и мелочь всякую хранить.

Вот, к примеру, недавняя моя жена Нюрка даже библиотеку мировой литературы умудрилась по блату выписать. Все стены уставила книгами… для мебели и, чтобы показать свою ученость.

А сама же — овца-овцой, ни одну и не открыла. Ведь, это — преступление: книги должны люди читать, учиться, а они расходятся для показухи, мёртвые лежат.

— Жизнь, Федя! Жизнь такая пошла. Кураж должен быть и солидность. Как бурундуки, тащим в свою норку, про запас. Авось сгодится…

— Это точно… Норы я и боюсь, правду Семёновна нагадала. Вот бы Нюрке, моей ненаглядной супруге, отыскать такого хозяина, как ты. Музей бы сделали с мягкими тапочками в такой норке… Красота…

Опять же, прибыль. Глядишь, экскурсии из-за границы повадились бы приезжать, выгода сплошная… Нюрка на ихней загранице свихнулась, даже в сортире бумага иноземная, нашей брезгует подтирать… даже имя сменила и велела мне звать себя Нонной, страсть серчала, что при людях обзывал её Нюрой…

А у самой — такая морда деревенская. У меня, как настроение неважное… как назову её Нонна и до коликов в животе хохочу… Ладно, с чего начнём собираться?

— Продукты укладывай в рюкзак.

Собирались долго, бестолково перекладывали ружья, тёплые вещи, хлеб и патроны.

— Так, что ты за бардак откопал? — наконец поинтересовался Вадим.

— Не бардак, а одну милую и скромную старушенцию. У неё дочка… Порядились. Парень я — хоть куда, ну и, с корабля на бал.

— Ну-ну… Давай. Смотри, к этой царевне только с получкой не влипни. Она тебя женит…

— Да что ты на самом-то деле! Говорю, хорошая женщина! И тёща бесподобная. Может, я их всю жизнь и искал. Вот ушёл, а тянет назад, тянет… Даже и лететь как-то расхотелось…

Какие у неё глаза! Боже мой! Как опахнёт ими и улетаешь в их небесную глубину… и сердце замирает. Мне кажется, что я, наконец-то, влюбился… Как мальчишка… Но, раз обещал тебе, никуда не денешься, полечу.

— Давай-давай. Вдруг приживёшься, мне буровики нужны, смирился Вадим.

Уснули поздно ночью, и показалось тут же: засигналила у подъезда машина. Вадим вскочил, засуетился, выглянул в окно.

— Петька, помоги, вещей много…

С улицы что-то ответили, загремели шаги на веранде.

На аэродром приехали ещё затемно. Он был на сопке. Над далёкими чёрными зубьями гор пробился тонкий свет зари. Звёзды отцветали, меркли, только Венера ещё сияла ярко и чисто. Пахло осенью.