Становой хребет, стр. 4

2

Поздняя осень. Холодные ветра меж деревьев кружат, наметают сугробы мёрзлого листа. Иней нехотя тает в квёлом тепле утреннего солнца. Только ещё по-летнему беспечально сквозит меж прозрачных кустов осветлевшая и сонная река.

Егор, смахнув рукавом с лица пот, опёрся грудью о навозные вилы. Отдыхает. Коровы смачно пережёвывают жвачку, охлёстывают грязные свои бока хвостами, всё не могут забыть давно сгинувших надоедливых паутов.

Пахнет прелой соломой, свежим сеном от притулившихся к заплоту омётов, чулюкают воробьи, хохлятся перьями на свежем ветерке; он приятно прохватывает через одежду волглую от пота спину, холодит крепко сцепленные пальцы тёмных рук на отполированном держаке вил.

От скотного двора широко разбежались крепко рубленные хозяйственные постройки. Выбита скотиной дорожка к новым тёсовым воротам. Круто застит небо большой, с широкими окнами пятистенок, видимо, прежний владелец собирался жить вечно, обстроился куда как добротно.

Мать Егора копается у крыльца, чистит песком двухведёрный чугун, готовится к забою кабанов. Скоро закипит, забулькает холодец из палёных ног и голов, нагрянет хмельной праздник осеннего благополучия.

Вокруг хутора пустота и осенняя обволочь. В сырой мгле измороси ныряет и ныряет на плёсе белогривый крохаль, одиноко жвыкнет, скособочит острую головку, что-то ожидая в небе, и опять беззвучно уйдёт за мальком.

Тоска-а, Егор жмурится, нехотя ковыряет слежалый и вмятый копытами навоз, стоит в глазах маленькая и бойкая Марфушка из соседнего хутора, дочь казака Якимова. С утра прискакивала верхом занять соли у матери.

Лихо спрянула с низкой, монгольской кобылицы, оправила смятую юбку. Егор встретил Марфу, привязал лошадь к верее ворот и помог донести в избу гостинец — дикого подсвинка, завёрнутого в тёмную от проступившей крови мешковину.

Марфушка смахнула из-за спины японский карабин, по-хозяйски разрядила его и оставила у крыльца. Егор дурашливо подкинул оружие в руке, прицелился в девку.

— Хороша арисака! Подари?

— Не дуракуй, Егорша. Боюсь я страсть как ружьёв, поставь, Христа ради, на место.

— И стрелять могёшь?

Марфа разулыбалась.

— Сымай калошу, ишь вырядился. Кидай! Ежель не смажу — фунт конфет с тебя.

— Смажешь, — сдёрнул глянцевую обувку и запустил её в небо. Марфа без суеты воткнула жёлтый патрон в арисаку и ударила навскидку. Сбитая пулей калоша завертелась мёртвой уткой к земле.

Подмигнула Марфа хитро, мол, знай наших, Якимовых, и сунула карабин остолбеневшему Егору. Скрылась в избе. Он дёрнул машинально затвор — крутанулась под ноги пахнувшая дымком гильза, щёлкнула по ступеням.

Провздел палец в дырку загубленной напрочь обувки и закинул её подальше под амбар, чтобы не увидел отец. Зашёл вслед за гостьей в дом. Она уже сидела за самоваром, прихлёбывала с блюдечка, говорила с матерью о делах. Обернулась к Егору и засмеялась.

— Ты над кем ржёшь? — отозвался бородатый Михей из красного угла с чашкой китайского фарфора в черных корявых пальцах.

— Да вона, ваш Егорка свою калошу просквозил влёт, выхвалялся передо мной. Иль ты ево, дядя Михей, так бить навострил?

Отец нахмурился и оставил чай.

— Не оговаривай, Марфутка, не бреши зазря. Молод он ишо, берданкой балуется… А что ты пальнула, сразу признал. Отец-то твой, помню, там в станице на Аргуни, пока все горшки пьяный не продырявит — в избу не заманишь. Кровь-то ево в тебе бунтует, девка…

Эх, Аргунь, Аргунь— родимая сторонушка, песнями перепетая, бедами взмученная, дедами нашими питая. Живут теперича там краснюки да посмеиваются.

Вот и хозяйства мы свои крепко поставили, хутора с твоим отцом прикупили, а нету радости от достатка. Изболелась душа. Нету тут вольного духа, хучь бы одним глазком глянуть на родную станицу.

— А Кочетковы-то, всей семьёй подались назад, — приглушённо отозвалась Марфа, — бросили и хутор, и землю, с детьми тронулись… Может, примут.

— Их при-и-мут… А нас с твоим батькой мигом в распыл изведут. Есаул Якимов и сотник Быков у них на особом счету. Потешились наши востренькие шашечки. Одно слово — семёновцы. Боюсь, и тут нас достанут. Сплю с винтовочкой, разлюбезной девицей. Да-а…

Егор удивлённо выставился на отца, впервые слыша от него такую долгую исповедь, да ещё перед девкой. Видать, накипело до невозможности и вылилось разом.

Михей достал штоф вонючего ханшина — китайской водки, налил глиняную кружку до краёв и хватил залпом, ловя рукой подсунутую услужливой матерью ржаную краюху. Немощно скривился, продыхнул с закрытыми глазами:

— И водка тут, хучь тараканов трави… Гос-с-поди! Вот тебе и Расея… отрыгнула нас, как блевотину, и размазала по чужим краям.

— А меня отец за китайского купца высватывает. В шелках, грит, Марфа, будешь купаться, на рикше в Харбине на базар ездить, а то и в автомобилях. Ещё раз привяжется — убегу. Буду лучше красных рожать, но не жёлтых. Ей-Богу, убегу!

Михей Быков вприщур окинул гостью пытливым взглядом и недобро скривился в улыбке. А улыбаться он вовсе не умел, оскалил жёлтые в щербинах зубы, и показалось Егору, отец сейчас зарычит по-собачьи.

Смуглоликий, с проседью в кучерявых волосах, с приплюснутым широким носом и выпирающими скулами, он походил на монгола или бурята — явно когда-то подмешалась ненароком азиатская кровь в быковской родове.

Да и кличка у отца в покинутой станице была чисто забайкальская — Гуран. Даже по имени не все его звали, Гуран и Гуран… Дикий козёл.

— Попрекаешь, значит, отца за есаульство? — опять осклабился, допытывая Марфу. — Да что ты брешешь, баба-а… Не поймёшь своей куриной мозгой в головёнке… Не поймёшь… И судить взялась… А ить и впрямь, на твоём бы месте ни дня тут…

Пропади всё пропадом, как на костре горишь, — тяжело глянул на тихую и забитую жену, словно укоряя её за неладное житьё, поднял глаза, и Егор увидел в них такую бешеную жестокость, что стало не по себе, — ты чево вылупился на отца!

За обувку выпорю, не погляжу, что осьмнадцатый пошёл. Ишь! Богатей! Раскидался! Где хошь теперь, там и бери галоши, — поднялся от стола, налил кружку мутного зелья и взахлёб выпил. Тонкая струйка ханшина сбежала по густой бороде, расплылась пятном на подоле исподней рубахи.

Отёр усы ладонью и занюхал хлебцем, часто промаргивая слезливыми глазами с запойно-жёлтыми белками. — Вот што, Марфутка, я надумал! Нравишься ты мне. Женю-ка я на тебе этова балбеса с жёлтыми лампасами и при одной калоше.

Вижу по тебе — сделаешь из нево казака! Мне б такую дочь! Ты поглянь на женишка. А! Чисто принц из сказки, что белёсый, так в Труновых пошёл, а кучерявина в волосах моя, — он долго и пристально пялился на сына, будто впервые увидел его, не по годам взматеревшего, переросшего отца на голову, с крупными желваками выпирающих через рубаху мускулов.

Нос курносоват, губы, как у девки, приманчивые, глаза Настюткины — большие и отуманены неведомо какими думами. Лоб, как у бугая, и кулаки на пудовые гири смахивают, — в Труновых, зараза, удался, — вырвалось опять у Михея, — но казак, хоть куда. А? Марфутка!

Девка озорно прожгла глазами Егора, и у того пыхнули ярким румянцем ещё не знавшие бритвы щёки. Он потупился, покачал головой.

— Погодю-у, — отмахнулась Марфа маленькой ладошкой, — как стрелять выучится, тогда пойду за него, а так, хунхуз умыкнёт.

Отец крякнул, вышел в сени. Вернулся с карабином и мешочком патронов, протянул Егору.

— На вот, чтобы три дня тебя дома не видел. Учись пользоваться. Девка срамотить будет Быковых! Наловчилась язвить. Уже стреляную дичину в подарок везёт, разве не позор! Вернёшься и мимо моего картуза мазанёшь — прибью!

Егор взял смазанный карабин, протёр тряпкой и зарядил.

— Кидай, батя, картуз!

Михей пьяно усмехнулся. Поймал за горлышко штоф и шагнул к дверям. На крыльце допил остатки водки, подмигнул Марфутке, неожиданно легко и резво пустил вертлявую бутылку над крышей амбара. Стеганул выстрел, тонко дзинькнуло стекло и запрыгали осколки по тёмной дранке. Всполошенно заорал петух.