Долговязый Джон Сильвер: Правдивая и захватывающая повесть о моём вольном житье-бытье как джентльмен, стр. 93

— Но не на «Морже». Ни на одном корабле не было капитана лучше, — ответил я.

— Мне плевать на «Моржа». Гроб с покойниками, вот что такое это судно, — заорал он. — Сборище лентяев, думающих только о себе. Больше ничего.

Он опустошил стакан.

— Вы славный малый, Сильвер, — сказал он, вытирая рот. — Как вы, чёрт возьми, выдерживаете всё это? Что заставляет вас продолжать жить? Вы ведь, чёрт подери, не ломаете себе голову над вопросом: зачем всё это?

— Нет, — сказал я.

— Но почему? Почему вы тогда не упиваетесь ромом, как другие? Почему вы не размышляете над подобными вопросами?

— Пёс его знает, — ответил я со смехом, — может, потому, что в таком случае я бы спятил.

Флинт уставился на меня, не понимая.

— Как вы, — добавил я для порядка.

Я поднялся и вышел. Через месяц Флинт умер. Но он не забыт, и, вероятно, самое большое, что он сделал в своей жизни, это то, что приобрёл последователя в моём лице. Ибо он всё-таки был прав, утверждая, что жизнь, не имеющая продолжения после смерти в том или ином виде, в написанном или в устах людей, — ничто, подобно дерьму, оставленному мухой. Или испарившейся росе.

39

В то утро, как и во многие другие, ночная тьма внезапно сменилась серостью, чернота стала синевой, а на востоке первые лучи солнца уже пылали, словно пламя. Здесь, на Мадагаскаре, не успеешь оглянуться, как становится светло или темно. Сумерки и рассвет подобны молниеносной вспышке пушечного выстрела. В Бристоле, насколько я помню, солнце опускалось очень долго, над западной частью залива, столь долго, что казалось вечно висящим над горизонтом. Здесь же свет появляется внезапно, заполняя все уголочки, и единственное напоминание о темноте — это резко очерченные тени.

Передо мной лежит в ярком свете коричневатая бумага, пустая, незаполненная страница, соблазнительная, как тело Элайзы, насыщенное солнцем, неотразимая, как неподкупные глаза Долорес, открытая для любых историй, любых жизней. Выбирай и отвергай.

Но вот уже первая половина дня позади, а бумага всё ещё лежит нетронутая. Я вдруг понял, что в моих воспоминаниях больше нет ничего, о чём стоило бы писать. Жизнь Джона Сильвера завершилась, вот в чём дело. Писательский зуд пропал. Исчезло сумасшедшее желание заполнить вахтенный журнал, потому что путешествие подошло к концу. Я пуст, как выпитая бутылка рома.

И всё же я не жалуюсь. Покойников я выбросил за борт, в том числе и Джона Сильвера. Мне уже неинтересен ни он, ни кто-либо другой. Даже Флинт больше не появится, я уверен в этом. Пусть себе пребывают в покое, если смогут, пусть стоят на оставшихся ногах, я их больше не трону.

Прошли дни. Какая гнусная тишина! Чего я жду? Смерти? Это наихудшее из всех ожиданий, ожидание нуля, пустоты. Стыдно признаться, но я думаю, не лучше ли поставить крест на всём, чёрт возьми, на себе, на Долговязом Джоне Сильвере, нарисовать в вахтенном журнале череп и тем самым закрыть счёт. Я всегда считал, что наложить на себя руки, не отваживаясь прожить до конца свою единственную жизнь, — это грех. Но когда жизнь всё же подошла к концу, и единственное, что у тебя осталось, — это гнилой остов с растрескавшимися мачтами и реями, которые уже не могут удержать паруса… Да и кто обратит внимание, что я согрешил против себя самого и своих правил, если я буду мёртв. Во всяком случае, не я, а я ведь всё-таки самый близкий из скорбящих в данной ситуации.

Прошло много дней. Недель? Месяцев? Я всё ещё жив. Сегодня впервые с тех пор, как кончил писать, я вошёл в свой кабинет. Здесь лежит она — жизнь Джона Сильвера, какой она стала. Я потрогал её, полистал, и вдруг меня охватило странное чувство. Нежность, и гордость, и стыд, сомнения, удивление, отвращение — всё вперемешку. Разве я хотел, чтобы история Джона Сильвера лежала бы здесь и загнивала, как я сам?

И вот тогда я стал думать о тебе, Джим, и о моих намерениях. Я не хотел, чтобы о Джоне Сильвере шла дурная слава и никто бы этого не опроверг. Я желал предоставить ему последнее слово, что было для него вопросом чести, или хотя бы возможность участвовать в споре, и тогда люди узнают, что он тоже был человеком, единственным в своём роде, пусть он всегда берег свою шкуру, он всё же был человеком. Эти мысли растрогали меня до слёз, Джим. И я сказал себе, что, во всяком случае, после всего, что Джон Сильвер дал мне, я обязан выполнить свой долг перед ним, должен сделать всё, чтобы он имел шанс продолжить существование после смерти. Неужели он, как многие другие наши собратья, прожил свою жизнь напрасно? Конечно, нет! Он не был дерьмом, оставленным мухой. Он не был и испарившейся, не оставив следа, росой.

Стыдно сказать, но я теперь подумываю о том, чтобы пожить ещё какое-то время, до тех пор, пока сюда не зайдёт корабль, с которым я смогу отправить тебе Джона Сильвера. Ты несёшь за него ответственность, Джим. Я на тебя полагаюсь. Никому другому я не могу его доверить. Я написал тебе записку, в которой объясняю, что представляет собой труд, который ты держишь в руках.

Вот и всё, Джим. Желаю тебе доброй и долгой жизни. Надеюсь, ты вместе со мной провозгласишь здравицу в честь нашего старого корабельного товарища. Да здравствует Джон Сильвер!

40

Да, Джим, всё же слишком рано провозглашать здравицу в честь Джона Сильвера. Такая здравица может, с позволения сказать, лишить его жизни. Однако пора ставить точку, наконец-то я могу быть уверен в своём деле. Смерть нельзя обрести авансом, Джим, даже собственную, я пришёл к этому выводу, прожив жизнь.

Я вцепился в остаток своих дней ради этих страниц, которые грудой лежат на моём столе, рассказывая о том, что такое Долговязый Джон Сильвер, которого друзья, если у него таковые были, и враги, коих было множество, называли Окороком. Конец шутовству и фантазиям. Конец пустым фразам, конец обману. Впервые карты открыты. Правда, и только правда, без всяких задних мыслей и фокусов. То, что было на самом деле, и всё. Подумать только, вот, оказывается, для чего нужна моя писанина. Не ради сохранения здравого смысла, как я считал раньше, а только ради продления собственной жизни. Ибо так оно и случилось, как бы я к этому ни относился.

И теперь, когда я вижу огни лагеря внизу, у скалы, слышу возгласы и выкрики солдат, прибывших сюда, чтобы схватить меня, живым, а не мёртвым, я понимаю, что главное — это жизнь. Я буду защищаться, что ясно, до последней капли крови, если они не согласятся с моими условиями. Я собираюсь забрать с собой жизни тех, кому поручено прибрать к рукам мою. Давать и брать — таков был мой курс, и мне не жаль ни их, ни себя.

Джека я отправил, наконец, к его соплеменникам. Распрощаться с ним было нелегко, он был последним, кто находился рядом. Он упрямился, настаивая на том, что хочет отдать мне свою жизнь, но я и слышать об этом не желал. Ведь какая бессмыслица! Неужели он думает, что его жизнь доставит мне радость, когда нас обоих убьют, орал я, как в прежние времена. На фрегате, мирно стоявшем в заливе Рантер, было тридцать шесть пушек и не менее ста человек, морская пехота, так что пушки могут быть перенесены на берег. Конечно, половина экипажа погибнет во время штурма скалы. Будь нас двое, их погибло бы, наверно, больше. Но конец всё равно один: позорная смерть для обоих, для него и меня.

Джек начал было что-то говорить о подкреплении, о том, что надо собрать силы туземцев, которые могли бы напасть на англичан с тыла.

— Это солдаты морской пехоты, — сказал я. — Будет просто-напросто бойня.

Я хорошо знал, что произойдёт, если сотня негров с несколькими мушкетами и пистолетами, а в основном с луками и дротиками, нападут на четыре десятка хорошо вымуштрованных морских пехотинцев и вдвое больше обстрелянных матросов Королевского флота. Туземцев побьют, как скот, а потом всё равно придёт и наш черёд. Но, как бы громко я ни орал и сколько бы слов ни тратил, Джек, казалось, не слушал меня.