Девять месяцев из жизни, стр. 68

Боже мой. Надо это срочно прекращать, пока он не предложит ей въехать сегодня вечером.

– Прошу прощения, – говорю я. – Но она не знает ни слова по-английски, а я не знаю ни слова по-испански. Как, по-вашему, мы будем общаться?

Эндрю и Мария смотрят на меня на законченного эгоиста и разрушителя дружбы между народами. Видя, что я не выказываю такого энтузиазма, как мой компадре, Мария поворачивается к Эсперанце и начинает тараторить по-испански, а Эсперанца с той же скоростью тараторит в ответ. Подозреваю, она ей говорит, что, если она надеется получить работу, лучше бы ей заговорить по-английски, потому что Эсперанца вдруг громко стучит рукой по столу.

– Стол, – говорит она.

Я не уверена, надо ли мне выражать восторг или что-нибудь еще, и я смотрю на Марию, которая одаривает меня улыбкой типа «ну-вот-а-вы-боялись». Эсперанца сверкает золотым зубом. А потом так же неожиданно выдает еще одно слово.

– Бабушка, – гордо заявляет она.

Насколько я понимаю, из всего английского языка ей знакомы только эти два слова, и ни одно из них никак не поможет в воспитании моего ребенка. Я вопросительно смотрю на Марию.

– Она говорит, что знает несколько слов, а потом она может научиться у вас. Она говорит, что, если вы захотите попросить ее убрать со стола, вы можете просто положить руку на стол, сказать «стол» и сделать движение, как будто вы его вытираете. Если надо будет сменить ребенку подгузник, вы укажете на него рукой, и она вас прекрасно поймет.

Я, правда, не понимаю, как в эту схему укладывается слово «бабушка», но, прежде чем я успеваю спросить, встревает Эндрю.

– Мы можем послать ее на курсы «Английский как второй язык», – говорит он. – Они прямо на нашей улице, в школе, и компьютерную программу можно купить, пусть практикуется. И она быстренько выучится, за пару месяцев.

Я смотрю на него в полном ужасе, а он уже спрашивает по-испански, умеет ли Эсперанца обращаться с компьютером.

– Си, си, – отвечает она, впрочем, довольно неубедительно. Надо немедленно прекращать это безобразие и не внушать бедной женщине пустые надежды.

– Ладно, я думаю, это все, что мы хотели знать, – говорю я.

– Так вы берете ее на работу? – спрашивает Мария, не прекращая улыбаться.

Bay, спокойнее, дамочка, думаю я. Она что, ждет, что я ей прямо сейчас отвечу?

– У нас сегодня собеседование еще с несколькоми людьми, так что мы дадим вам знать, – говорю я.

Мария хмурится и переводит мои слова Эсперанце, которая на глазах мрачнеет.

– Хорошо, – говорит Мария. – Вот моя карточка. Вы можете позвонить, когда решите. Но она очень хорошая няня. Детей любит.

– Не сомневаюсь, – говорю я, выпроваживая их вниз по лестнице.

Когда за ними закрывается дверь, Эндрю поворачивается ко мне.

– И что ты думаешь? – возбужденно спрашивает он.

– Что я думаю? Я думаю, что ты с ума сошел. Эндрю, эта женщина будет заниматься нашим ребенком. Она должна говорить по-английски. А если что-нибудь случится?

– В «девять-один-один» теперь есть испаноязычные операторы. Это же Лос-Анджелес, здесь все говорят по-испански.

– А я не говорю, и, раз уж мне с ней жить, я не согласна. Опомнись, Эндрю, что ты городишь? Мы ее пошлем на курсы! будет практиковаться на компьютере! Живо представляю себе, как она у себя в деревне ночи напролет лазает по Интернету. Ты совсем с ума сошел? Давай-ка теперь я буду вести собеседования и принимать решения. А ты будешь молчать. – Эндрю надувает губы. – И по-английски, и по-испански.

Снова звонит звонок. Мы с Эндрю идем открывать дверь и приглашаем в дом Маргериту – низенькую стриженую женщину в белых шлепанцах, ярко-желтом костюме, при ближайшем рассмотрении оказавшимся «Эскада», и с лоскутной сумочкой типа «Шанель» образца 1987 года. Она говорит на шикарном английском и показывает мне водительское удостоверение, не дожидаясь, пока я спрошу. Ее положение в классификации местных нянь, наверное, соответствует четырехзвездному генералу. Эндрю хмурится.

Я веду ее в гостиную и готовлюсь засыпать вопросами, но вскоре оказывается, что я не могу вставить и словечка. В течение двадцати минут, не замолкая даже для того, чтобы набрать воздуха, она рассказывает мне про свою предыдущую хозяйку по фамилии Джойс. Мне сообщается, что Джойсы тоже традиционная еврейская семья, они живут в дорогом предместье и покупают еду в хорошем кошерном магазине. Но сейчас дети пошли в колледж, няня им больше не нужна, и Джойс в полном отчаянии, что Маргерит от нее уходит. Также она сообщает нам, что прекрасно готовит кнедлих, а также картофельный цимес на Хануку и сладкий кугель по рецепту бабушки Джойс. Она спрашивает, где у нас посудомоечная машина для мясного, а где для молочного, и, похоже, глубоко оскорблена, узнав, что попала в семью с одной посудомоечной машиной. Когда мне наконец удается прервать этот поток и задать несколько вопросов, она на все машет рукой и говорит: «Ну конечно, конечно».

Не знаю, как у них в Гондурасе делают штрудель, но ясно одно – мне придется жить в одном доме с женщиной, которая будет беспрерывно меня критиковать. У меня уже есть одна еврейская мама, вторая мне не нужна. Следующий.

Следующие три претендентки представляют из себя:

1) еще одну женщину, с трудом изъясняющуюся по-английски и явившуюся в сопровождении дяди, который многословно восхваляет ее таланты в уборке дома, но подозрительно замалчивает ее способности к воспитанию детей. Она меня нервирует, и я быстренько от них избавляюсь;

2) чрезвычайно болтливую особу лет шестидесяти, с нечесаными седыми лохмами, небрежно прихваченными резинкой, страшно напоминающую мою сумасшедшую тетю Дору, которая разговаривала с голубями. У себя в стране она работала няней и последние шесть лет провела в семье, где был ребенок с синдромом Дауна. Хотя она вся такая милая и, несомненно, высококвалифицированная, я не могу отделаться от навязчивой ассоциации с Фрэн Дрешер в фильме «Няня», дублированном на испанский для канала «Телемундо». Мимо;

и 3) сорокалетнюю мексиканку по имени Лупе, задавшую мне единственный вопрос – может ли она оставлять ребенка перед телевизором, пока она убирается в доме или перекусывает. Ответ отрицательный.

Когда все уходят, я в изнеможении скидываю с себя туфли, мы с Эндрю стоим в прихожей и тупо смотрим друг на друга.

– Может, нам лучше подождать, пока родится ребенок, тогда и найдем кого-нибудь? – спрашиваю я.

– Ты уверена, что не хочешь взять Эсперанцу?

– Эндрю! – говорю я строго.

– Мне она больше всех понравилась. Она кажется такой заботливой.

– Забудь. Обсуждению не подлежит. Когда я вернусь из больницы, я позвоню в настоящее агентство и наверняка кого-нибудь найду. Это стоит денег, которые ты собирался сэкономить.

– Хорошо, хорошо, – говорит он. – Куда тебе положить их карточки?

– На буфет на кухне, – говорю я. – Я им потом позвоню.

Тут Эндрю начинает морщить нос и принюхиваться.

– Ты ничего не чувствуешь? – спрашивает он. Я тоже принюхиваюсь.

– О черт! – ору я и несусь на кухню. Это горит мое сраное печенье.

22

Утром семнадцатого марта я прихожу на работу почти на час раньше. Я так издергалась, что практически не спала. В половине третьего, за четыре часа до будильника, я еще пыталась считать овец, но у каждой овцы во рту было письмо из Нью-Йоркского университета, и мне никак не удавалось прочитать, что там написано, так что от овец пришлось отказаться. В половине четвертого я решила считать от тысячи обратно, но каждая цифра сверкала бродвейскими огнями, что мне опять напомнило о Нью-Йорке, и я бросила это дело на шестистах семидесяти трех. Когда я обнаружила, что продолжаю пялиться на будильник, на котором значилось пять сорок пять, стало понятно, что больше нельзя мучить себя попытками заснуть и страданиями по поводу «как-же-я-несчастная-буду-работать-весь-день». Надо вставать и идти в душ. К тому времени, когда зазвонил будильник, я уже упаковала завтрак и была готова выходить.