Ведомство страха, стр. 27

– Я вас никогда в жизни не видел. И знать не желаю. – Он успел заметить удивленное лицо Джонса, но тут же повернулся к ним обоим спиной и услышал, как они торопливо зашагали к пруду.

Это была правда: он не знал этого человека, но мрак, покрывавший его прошлое, словно зашевелился; каждую минуту что-то могло пробиться из-под обволакивающей его пелены. Он вдруг почувствовал страх и поэтому разговаривал так резко. Дигби не сомневался, что в истории его болезни появится дурная отметка, и это его пугало…

Почему он так боится вспоминать? «В конце концов, я же не преступник!» – прошептал он.

VI

У парадного входа его встретила горничная.

– Мистер Дигби, к вам гости.

Сердце его забилось:

– Где?

– В приемной.

Она стояла, перелистывая «Татлер», а он не мог придумать, что сказать. Она была такая же, какой он, казалось, помнил ее давно: маленькая, настороженная, натянутая как струна, – и в то же время она была частью его жизни, о которой он ничего не знал.

– Как это мило с вашей стороны… – начал он и замолчал. Он испугался: стоит завести с ней пустой разговор, и они навек будут приговорены к этим призрачным отношениям. Они будут изредка встречаться, болтать о погоде, делиться впечатлениями о театре. Пройдя мимо нее на улице, он приподнимет шляпу, и то, что едва ожило, безболезненно умрет навсегда. Поэтому он неторопливо сказал:

– Я с тоской ждал вашего прихода с тех пор, как вы были в последний раз. Когда нечего делать, дни тянутся бесконечно, и ты только думаешь и задаешь себе вопросы. Какая нелепая жизнь.

– Нелепая и чудовищная, – поправила она.

– Не такая уж чудовищная, – возразил он, но сразу же вспомнил Пула. – Как мы с вами разговаривали, прежде чем я потерял память? Вряд ли держались так чопорно, как теперь, правда? Вы с журналом в руках, а я… мы же были друзьями?

– Да.

– Нам надо вернуться назад. Так нельзя. Садитесь сюда, и давайте зажмурим глаза. Представим, что все, как прежде, до того как разорвалась бомба. О чем мы говорили в ту минуту? – Она сидела молча, как убитая, и он с удивлением воскликнул:

– Не надо же плакать!

– Вы сами сказали, чтобы я закрыла глаза.

– Они и у меня закрыты.

Он больше не видел сверкающую, до приторности нарядную приемную с атласными обложками журналов и хрустальными пепельницами, перед глазами была только тьма. Вытянув руки, он ощупью дотронулся до ее руки и спросил:

– Вам не кажется это странным?

Спустя долгое время глухой, сдавленный голос ответил:

– Нет.

– Ну конечно, я вас любил, правда? – И когда она промолчала, он объяснил: – Я не мог вас не любить. Не зря ведь в день, когда вы пришли, у меня появилось чувство облегчения, будто я боялся, что придет кто-то совсем другой. Как же я мог вас не любить?

– Не думаю, что это было возможно.

– Почему?

– Мы знали друг друга всего несколько дней.

– Слишком мало, чтобы вы успели что-то ко мне почувствовать?

Снова наступило долгое молчание. Потом она сказала:

– Нет, не мало.

– Но я ведь много старше вас. И не так уж хорош собой. Что же я был за человек?

Она ответила сразу, не затрудняясь, словно это был урок, который она выучила и без конца повторяла в уме:

– Вы знаете, что такое жалость. Вы не любите, когда люди страдают.

– Разве это такая уж редкость? – спросил он с искренним любопытством; он совсем не знал, чем и как живут люди там, за оградой.

– Да, редкость там, откуда я… Мой брат… – она запнулась и громко перевела дыхание.

– Ну да, конечно, – перебил он, стараясь поймать что-то, возникшее в памяти, прежде чем оно уйдет, – у вас был брат! И он тоже был моим другом.

– Давайте прекратим эту игру, – сказала она. – Я вас прошу. – Они вместе открыли глаза и увидели лоснящуюся от комфорта гостиную.

– Я хочу отсюда уехать, – сказал он,

– Не надо, оставайтесь. Прошу вас.

– Почему?

– Вы здесь в безопасности. Он улыбнулся:

– От бомб?

– От самых разных вещей. Вам ведь здесь хорошо?

– Более или менее.

– Но там… – она подразумевала мир за стеной сада, – там вам было нехорошо. – И задумчиво продолжала: – Я сделаю все, чтобы вы не чувствовали себя несчастным. Вы должны быть таким, как теперь. Таким вы мне нравитесь.

– Значит, там я вам не нравился? – Он хотел в шутку поймать ее на слове, но она не желала шутить.

– Нельзя целый день, день за днем смотреть, как человек мучается, – сердце не выдержит,

– Жалко, что я ничего не помню.

– А зачем вам вспоминать?

Он ответил просто, словно высказывая одно из немногих своих убеждений:

– Ну, помнить надо обязательно… – она напряженно на него смотрела, будто на что-то решаясь. Он продолжал: – Хотя бы все, что касается вас, помнить, о чем я с вами говорил.

– Не надо, – сказала она, – не надо, – и добавила резко, как объявление войны, – душа моя.

– Вот об этом мы и говорили! – сказал он с торжеством. Она кивнула, не сводя с него глаз. – Ах, моя дорогая…

Голос ее был надтреснут, как поверхность старинного портрета, светский лак облезал:

– Вы всегда говорили, что способны сделать для меня даже невозможное.

– Да?

– Сделайте хотя бы возможное. Ведите себя тихо.

Оставайтесь здесь хотя бы еще несколько дней, пока к вам не вернется память.

– Если вы будете часто приходить…

– Буду.

Он прижался губами к ее рту; это несмелое движение было почти юношеским.

– Моя дорогая, моя дорогая, почему вы сказали, что мы были просто друзьями?

– Я не хотела вас связывать.

– Все равно вы связали меня по рукам.

На это она ответила медленно, с удивлением:

– А я так рада…

Всю дорогу назад, в свою комнату, он чувствовал ее запах. Он мог бы войти в любую парфюмерную лавку и сразу отыскать ее пудру, он мог бы в темноте найти ее, дотронувшись рукою. Это чувство было новым для него, как в ранней юности, и, как у юноши, полно слепого и жаркого целомудрия. Как и в юности, его неуклонно несло к неизбежному страданию, к утрате и отчаянию, а он звал это счастьем.

VII

Утром он не нашел на подносе газеты. Он спросил у женщины, которая принесла завтрак, где газета, и та ответила, что, по-видимому, ее не доставили. На него снова напал страх, как тогда, накануне, когда из «лазарета» появился Пул. Он с нетерпением дожидался появления Джонса, который по утрам приходил поболтать и выкурить сигарету. Но Джонс не пришел. Дигби пролежал еще полчаса в кровати, одолеваемый невеселыми мыслями, а потом позвонил. Пора было принести его одежду для гулянья, но, когда пришла горничная, она заявила, что у нее на этот счет нет указаний.

– Какие тут указания? Вы подаете мне костюм каждый день.

– Я должна получить на это указание.

– Передайте мистеру Джонсу, что я хотел бы с ним поговорить.

– Хорошо, сэр…

Но Джонс так и не пришел.

Казалось, в комнате Дигби объявлен карантин.

Он в полнейшем безделье подождал еще полчаса. Потом встал с постели и подошел к книжной полке, но там не было ничего увлекательного – только железный рацион ученых мужей: «В чем моя вера» Толстого, «Психоанализ повседневной жизни» Фрейда, биография Рудольфа Штейнера. Дигби взял в кровать Толстого и, открыв наудачу книгу, нашел на полях следы от пометок, стертых резинкой. Всегда любопытно узнать, что могло заинтересовать в книге другого человека, Дигби прочел:

«Христос открыл мне, что пятый соблазн, лишающий меня блага, – есть разделение, которое мы делаем между своим и чужими народами. Я не могу верить в это, и поэтому если в минуту забвения и может во мне подняться враждебное чувство к человеку другого народа, то я не могу уже в спокойную минуту не признавать это чувство ложным, не могу оправдывать себя, как я прежде делал, признанием преимущества своего народа над другим, заблуждениями, жестокостью или варварством другого народа…»