Наш человек в Гаване, стр. 13

– Положить на текущий счет фирмы, мистер Уормолд?

– Нет, на мой личный счет.

Но, пока кассир считал, его не покидало ощущение вины: ему казалось, будто он присвоил казенные деньги.

2

Прошло десять дней, но ответа на свои вопросы Уормолд так и не получил. Он даже не мог отослать свой экономический доклад, пока мифический агент, автор этого доклада, не был проверен и утвержден. Подошел срок его поездки к розничным торговцам в Матансасе, Сьенфуэгосе, Санта-Кларе и Сантьяго. Он каждый год объезжал эти города в своем стареньком «хилмене». Перед отъездом он послал Готорну телеграмму: «Под предлогом посещения контрагентов по пылесосам собираюсь выяснить возможность вербовки порту Матансасе, промышленном городе Санта-Кларе, военно-морской базе Сьенфуэгосе и повстанческом центре Сантьяго; предполагаемые дорожные расходы пятьдесят долларов в сутки». Он поцеловал Милли, взял с нее обещание, что в его отсутствие она не будет кататься с капитаном Сегурой, и затарахтел к «Чудо-бару», чтобы выпить прощальную рюмку с доктором Гассельбахером.

Раз в год – и всегда во время своей поездки – Уормолд писал письмо младшей сестре в Нортгемптон. (Может быть, письмо к Мэри ненадолго исцеляло от тоски по Милли.) В письмо он неизменно вкладывал последние кубинские марки для племянника. Мальчик стал собирать марки в шестилетнем возрасте; время не стояло на месте, но Уормолду как-то не приходило в голову, что племяннику давно стукнуло семнадцать и он, вероятно, забросил свою коллекцию. Во всяком случае, он был уже слишком взрослым для той записки, в которую Уормолд завернул марки, – чересчур наивной даже для Милли, а племянник был несколькими годами старше.

«

Дорогой Марк, – писал Уормолд, – посылаю марки для твоей коллекции. Наверно, она у тебя уже огромная. Боюсь только, что эти марки не очень интересные. Вот было бы хорошо, если бы на наших кубинских марках рисовали птиц, зверей или бабочек, как на тех красивых марках из Гватемалы, которые ты мне показывал. Твой любящий дядя.

P.S. Я сижу и гляжу на море, у нас очень жарко».

Сестре он писал обстоятельнее: «Я сижу на берегу залива в Сьенфуэгосе, сейчас больше чем девяносто градусов [по Фаренгейту], хотя солнце уже час как зашло. В кино показывают Мэрилин Монро, а в гавани стоит судно, которое, как ни странно, называется «Хуан Бельмонте». (Помнишь ту зиму в Мадриде, когда мы ходили на бой быков?) Главный механик судна – я думаю, что это главный механик, – сидит за соседним столиком и пьет испанский коньяк. Потом ему останется только пойти в кино. Сьенфуэгос, наверно, самый тихий порт на свете. Одна-единственная розово-желтая улица, несколько кабачков, высокая труба сахарного завода, а в конце заросшей сорняком тропинки – «Хуан Бельмонте». Почему-то мне хотелось бы уплыть на нем вместе с Милли, но разве это возможно! Пылесосы покупают плохо – в эти беспокойные дни далеко не всегда есть электричество. Вчера вечером в Матансасе три раза гас свет – в первый раз, когда я сидел в ванне. Какие глупости я пишу тебе в такую даль.

Ты только не воображай, что мне здесь плохо. В здешних местах много хорошего. Иногда мне страшно подумать о возвращении домой – к магазинам Бутса, Вулворта [магазины стандартных цен], к кафетериям, мне было бы сейчас не по себе даже в «Белой Лошади» [марка виски, по имени которой в Англии нередко называют кабачки]. Главный механик сидит с девушкой; вероятно, у него есть девушка и в Матансасе; он льет ей коньяк прямо в глотку, как ты даешь кошке лекарство. Какое здесь удивительное освещение перед закатом: горизонт – полоса жидкого золота, а на свинцовой ряби моря темные пятна распластавших крылья птиц. Высокий белый памятник на бульваре – днем он похож на королеву Викторию – превратился сейчас в глыбу, излучающую мистическое сияние. Чистильщики сапог запрятали свои щетки под кресла, которые стоят между розовыми колоннами; когда чистишь ботинки, сидишь высоко над тротуаром, словно на библиотечной стремянке, а ноги твои покоятся на спинах двух бронзовых морских коньков, может быть, их завез сюда какой-нибудь финикиец? Почему у меня такая тоска по родине? Наверно, потому, что я отложил немножко денег и скоро должен решиться уехать отсюда навсегда. Не знаю, сумеет ли Милли вынести секретарские курсы в каком-нибудь унылом квартале северного Лондона.

Как поживает тетя Алиса? Все еще закладывает уши воском? А дядя Эдвард? Может, он уже умер? Я дожил до возраста, когда родственники умирают незаметно».

Он заплатил по счету и на всякий случай узнал фамилию главного механика – по приезде домой полезно будет послать на проверку несколько имен, чтобы оправдать дорожные расходы.

В Санта-Кларе дряхлый «хилмен» пал под ним как загнанный мул. Что-то вконец разладилось в его внутренностях; одна только Милли догадалась бы, что именно. В ближайшем гараже ему заявили, что ремонт займет несколько дней, и Уормолд решил отправиться в Сантьяго автобусом. Так было даже быстрее и безопаснее: в провинции Орьенте, где повстанцы, как всегда, хозяйничали в горах, а правительственные войска – в городах и на дорогах, движение часто прерывалось, но автобусы задерживали реже, чем частные машины.

Он приехал в Сантьяго вечером, в безлюдную и опасную пору, когда в городе соблюдался никем не объявленный комендантский час. Лавки на площади, пристроенные к собору, были уже закрыты. Одна-единственная пара торопливо пробиралась куда-то мимо гостиницы. Вечер был влажный и душный, темная зелень ветвей тяжело свисала к земле в тусклом свете уличных фонарей, горевших вполнакала. В гостинице его встретили недоверчиво, словно были убеждены, что он чей-то шпион. Он почувствовал себя самозванцем – ведь это была гостиница для настоящих шпионов, настоящих провокаторов и настоящих повстанческих эмиссаров. В убогом баре монотонно бормотал какой-то пьяный, – совсем в манере Гертруды Стайн [американская писательница (1874-1946)]; он твердил: «Куба есть Куба, есть Куба, есть Куба».

На ужин Уормолду подали сухой и плоский омлет в каких-то странных пятнах, с ободранными, как у старинной рукописи, краями и кислое вино. Во время еды он написал открытку доктору Гассельбахеру. Когда бы он ни уезжал из Гаваны, он неизменно посылал Милли и доктору Гассельбахеру, а иногда даже и Лопесу дешевые открытки с изображением дешевых гостиниц, отмечая крестиком окно своей комнаты, как в детективном романе отмечают место преступления. «Сломалась машина. Все в порядке. Надеюсь вернуться в четверг». Открытка с картинкой – верный признак одиночества.

В девять часов Уормолд отправился на поиски своего клиента. Он позабыл о том, как пустынны после наступления темноты улицы Сантьяго. За железными решетками запирались ставни, и, как в оккупированном городе, дома поворачивались спиной к прохожим. Немножко светлее было возле кино, но никто туда не ходил: по закону оно должно было оставаться открытым, однако после захода солнца туда отваживался забрести только какой-нибудь солдат или полицейский. В одном из переулков Уормолд наткнулся на военный патруль.

Уормолд и его клиент сидели в маленькой душной комнате. Открытая дверь выходила в патио [внутренний дворик (исп.)], где росла пальма и стояла водопроводная колонка, но снаружи было так же жарко, как и в доме. Они сидели друг против друга в качалках, раскачиваясь вперед и назад, вперед-назад и поднимая небольшой ветерок.

В торговле застой – вперед-назад, – никто в Сантьяго не покупает электроприборов – вперед-назад, – к чему они? – вперед-назад. Тут, как нарочно, погасло электричество, и они продолжали качаться в темноте. Качнувшись не в такт, они слегка стукнулись головами.

– Простите.

– Виноват.

Вперед-назад-вперед...

Кто-то скрипнул стулом в патио.

– Это ваша жена? – спросил Уормолд.

– Нет. Там не должно быть никого. Мы одни.

Уормолд качнулся вперед, качнулся назад, снова качнулся вперед, прислушиваясь к тому, как кто-то, крадучись, ходит по двору.