Собрание сочинений в 4-х томах. Том 2, стр. 41

— Ну раз так, раз я такая-разэтакая, а вы самостоятельные, съезжайте от меня к чертям собачьим! Катитесь к лешим! Живите где хотите!

И вдруг заплакала.

Толик даже вздрогнул — никогда он не видел, чтоб бабка плакала. Он уставился на нее. Баба Шура стояла к нему лицом, вполоборота к матери и ревела в голос как белуга, и даже слезы у нее катились. Но не поверил ей Толик, не пожалел бабушку, потому что ясно видел, как, на него внимания не обращая, не таясь от Толика, бабка бросала на маму быстрые взгляды и подвывала все громче и громче, будто бы настаивая на своем.

А мама смотрела на нее, теперь уже только на нее, на свою мать, а на отца не смотрела совсем, и бабка все прибавляла и прибавляла голосу, выла уже взахлеб, и мама не вытерпела, бросилась к ней, взяла опять бабку за локоток, но бабка локоток вырвала, словно обиделась на мать, и та должна еще попросить у нее прощения и искупить свои колебания.

Отец повернулся к маме, и Толик снова увидел его глаза. Они были спокойные и решительные, как и тогда, по дороге домой; и сразу было видно, что отец все понял, хоть и не видел бабкиной симуляции. Понял, что это не правда, а спектакль.

— Ну что ж, — сказал отец маме. — Пойдем. Перебьемся как-нибудь. Глядишь, нет худа без добра, — скорей квартиру дадут. Собирайся!

— Нет! — крикнула мама. — Нет! Нет! Нет! — И слезы белыми горошинами покатились у нее по щекам.

Глаза у отца погрустнели, он опустил голову, как раньше, понурил плечи. Но только на секунду.

— Эх, Маша, Маша! — сказал он. — Видно, и не было у нас с тобой ничего хорошего, раз ты так… Пойдем же, перебьемся, не пропадем… Но ведь нельзя так жить! Разве это можно жизнью назвать?

Толик вспомнил, как стоял он вровень с отцом на лавочке тогда, у ворот. Вспомнил, как отца сразу понял, и взглянул на маму: поймет ли она?

Но мама будто и не слышала ничего. Она все гладила бабу Шуру, успокаивала ее. Толик посмотрел на отца. Глаза у отца блестели, и ладони он сжал в кулаки, словно хотел драться.

— Пойми, нельзя так! — крикнул он.

А бабка все выла и выла, и мама обнимала ее, гладила по плечам, будто маленькую.

— Так ты идешь? — спросил отец снова, трогая маму за плечо.

От этого прикосновения мама вздрогнула вся, и бабка, почувствовав это, вдруг вырвалась из маминых рук, подбежала к двери, распахнула ее. В коридоре были люди, шла тетя Поля со сковородкой, и баба Шура, чтоб побольше народу слышало, заверещала истошным голосом:

— А ну съезжай, аньжанер, с моей квартеры!

Глаза у нее сверкали, остренький кулачок с вытянутым пальцем указывал за порог.

Отец подошел к вешалке и натянул пальто.

Толик, сидевший все это время молча, встрепенулся.

Он видел все. Все. И не только сейчас, он видел всегда и все, что было здесь, в этой комнате. Он видел все от начала и до конца. Он видел эту войну отца и бабки при маминых молчаливых слезах.

Мама всегда была бабкиной рабыней. Слепой, молчаливой.

Он думал, теперь рабом станет и отец. Он был почти уверен в этом.

И вот — нет!

Отец не стал рабом этой проклятой старухи!

Он восстал!

Он сказал то, что они оба — мама и отец — давно должны были сказать этой бабке.

Он сказал это теперь.

Он правильно сделал. И Толик, ставший его верным другом, был абсолютно согласен с отцом.

Толик встрепенулся и подошел к своей шубе.

Он не сомневался ни мгновения.

Он должен уйти с отцом.

Дверь в коридоре была распахнута, бабка стояла у порога, а отец, уже натянув пальто, доставал из комода свои рубашки и бросал их в рыжую авоську. Рубашки мялись, падали в сумку комками, но отец не замечал этого. Руки у него тряслись, он швырял рубашки со злостью, будто это они были во всем виноваты.

Мама стояла в углу, и руки у нее висели по бокам. Она походила на старуху — оглохшую и слепую. Вокруг нее что-то происходит, а она ничего не слышит, не видит, она устала уже от всего, и все ей безразлично.

Толик натянул шубу и нахлобучил шапку, поджидая, когда отец заберет рубашки.

И тут маму будто кто-то ударил. Она пошатнулась, бросилась к Толику и закричала дико, захлебываясь слезами.

— Не-ет! Не-ет!

Толик вздрогнул от этого крика, еще не понимая, что это из-за него так кричит мама.

— Я уйду с папой, — сказал он ей спокойно. — Ты оставайся, а я пойду.

В самом деле, ведь кто-то должен был идти с отцом? Но мама этого не понимала, ничего она не могла понять.

Она вцепилась в Толикину шубу и прижала его к себе. От порога, так и не закрыв дверь, к маме подбежала бабка. Теперь они вдвоем держали Толика. Он рванулся изо всех сил, но это было бесполезно, и тут только Толик по-настоящему понял, что наступил конец.

Конец всему.

Всему, всему, всему!

Толик представил себе пропасть, на краю которой он стоит. Внизу — тьма и страх, а мама и бабка толкают его туда.

В глазах у Толика поплыли круги, он рванулся и закричал что было сил, закричал, плача и вздрагивая всем телом:

— Я не хочу, не хочу с вами!

Вдруг он увидел отца. Отец стоял в дверях и смотрел на Толика. Отец шевелил губами, он что-то говорил, но Толик ничего не слышал. Он старался услышать, но уши заложило, и Толик ничего не слышал. Отец сказал что-то и кивнул Толику.

Потом прикрыл дверь, и его не стало.

Толик рванулся снова — отчаянно и сильно. Опережая его, баба Шура подбежала к двери и повернула ключ, пряча его в карман.

— Гадина! — крикнул Толик. — Гадина! Гадина! Гадина!..

И бросился на бабку с кулаками, но мама так сжала его, что у Толика перехватило дыхание.

11

Будто сумерки в Толикиной жизни настали. Где-то там, над головой, солнце ярко светит, синее небо плещется, словно река, а Толик ничего не видит — все вокруг кажется ему серым, плоским, каким-то туманным.

Весь вечер он тогда дома бился, хотел побежать вслед за отцом, хотел догнать его и, крепко взяв за руку, уйти вместе с ним, но мама и бабка не выпустили его. Заперли дверь на ключ и сами с ним взаперти сидели. Но смешно — разве удержишь человека, если он решил уйти?

Утром Толик отправился не в школу, а к заводу, искать отца.

На улице было тихо-тихо. Солнце медленно выкатывалось из-за домов, розовел снег от его лучей, скрипел под ногами, и Толику казалось, что он идет по сыпкому киселю, в магазинах такой продают — лизни, и будет сладко. Чем ближе подходил Толик к заводу, тем больше становилось людей на улице. Взрослые шли, весело между собой переговариваясь, и Толик торопился, поспевая за ними. Перед проходной он попал в густой водоворот, пошел назад, против течения, на него натыкались, его обходили, поругиваясь беззлобно. Наконец Толик выбрался, перешел на противоположную сторону улицы и забрался на невысокую тумбу с чашей, где летом росли цветы, чтоб лучше было видно отца в этом водовороте.

Он стоял в чаше, постукивая валенками, стараясь согреться, и все никак не мог надивиться, сколько, оказывается, людей по утрам идет на завод. И ведь все заняты, никто не болтается без дела, стоят у станков или чертят в конструкторском бюро, как отец раньше. «Если бы дать людям флаги, — подумал Толик, — получилась бы целая демонстрация». А демонстрация все шла и шла, и у Толика вдруг поползли по коже мурашки — он отчетливо услышал, как люди шагают в ногу, и хотя земля была покрыта снегом и она никак не могла гудеть у них под ногами — ему показалось, что земля под ногами у этой толпы, у этой демонстрации гулко ухает и гудит.

Люди шли перед Толиком чужие, незнакомые, но он не чувствовал себя среди них посторонним. И то, что он стоял тут, над толпой, в этой странной чаше, никого не удивляло, будто все считали, что здесь есть отчего торчать мальчишкам, есть на что глядеть и чему удивляться.

Неожиданно — Толик даже и не заметил, как это произошло, — толпа исчезла. Только что казалось, ей нет конца, и вот вдруг она исчезла, скрылась в беззубой пасти проходной. Пробежали еще несколько человек — верно, опаздывавших, — и на улице стало тихо, пустынно. Толик почувствовал себя неуютно на вазе, где летом росли цветы, и спрыгнул вниз.