Собрание сочинений в 4-х томах. Том 2, стр. 39

Вдруг громко хлопнула дверь, и в комнату, держа бутылку, быстро вошел отец.

Толик посмотрел на него и сразу понял, что случилось неладное. Глаза у отца поблескивали, а руки вздрагивали. Он подошел к столу, подержал на весу бутылку с водкой и вдруг изо всей силы трахнул ею об стол. Будто выстрелил. Пробка вылетела из горлышка, бабка вздрогнула, а мама побледнела.

— Ну, — сказал отец, глядя на бабу Шуру. — Радуйся, ваше благородие! Перешел по вашей милости в цех на оклад — сто тридцать плюс премиальные.

И, как был, в пальто и в шапке сел к столу, придвинул к себе стакан.

Толик посмотрел на маму, перевел взгляд на бабку и чуть не заплакал. Вот они чего, значит, ждали! Ну, добились?

Баба Шура вздернула сухонький носик, от страха отошла, набрала степенности и довольная такая стала. Мама тоже порозовела, улыбнулась.

— Нню-ню, зятек, — запела бабка, — удоволил ты меня… Давай чокнемся.

Зашуршала тапками к буфету, принесла себе и маме рюмки. Отец, так и не раздеваясь, всем плеснул. Выпил свое махом, снова налил, посмотрел на Толика.

Поймал Толик отцовский взгляд — и страшно ему стало. Никогда он таким отца не видел. Большой человек, из расстегнутого ворота ключицы видны — как весла, сожмет отец руку, под кожей мышцы словно бильярдные шары ходят, а взглянул вот сейчас — глаза больные и будто зовут. На помощь зовут, будто страшно человеку, будто раненный он смертельно.

Толик к отцу подошел, прижался к нему. Увидел, как жилка на виске у отца бьется, синей гармошкой выпирает. И сердце в отце ухает — как молот по наковальне: ух, ух, ух!

Эх, люди, люди, а еще взрослые! Эх ты, мама!.. Сидишь улыбаешься, порозовела вся, радуешься, что снова в доме лад и удовольствие, и отец — вот он, перед тобой, а сама его не видишь!

А ведь как просто все! Вот пришел к отцу Толик, прислонился — и сразу все услышал. Сразу понял, как волнуется отец. Как гулко сердце в нем грохочет. Как трудно ему, как тяжко…

Плеснул еще отец водки в стакан, влил в себя, не морщась, ничем не заедая, и вспомнил вдруг Толик, как пьяных на улице видел. Идешь, а в снегу человек лежит. Да какой человек — скотина. Мычит, глазами бессмысленно водит, встать хочет — не может. Таких Толик стороной обходил брезгливо. Глядя на них, об отце никогда не думал, потому что отец таким оказаться не мог. Не мог!..

Бывало, выпивал он раньше, сейчас, от бабкиной жизни, выпивал чаще и крепче, но чтобы так, как эти, такого никогда не было. Толик подумал: а вдруг будет? Вот теперь? Сейчас?

Он прижался к отцу, услышал снова биение его сердца, попросил:

— Не надо, пап, не надо!

Отец повернулся к нему. Глаза у него по-прежнему были трезвые и больные.

— Не надо? — спросил он и кивнул. — Не надо!

— Пойдем погуляем, — сказал Толик, — пойдем подышим.

— Подышим! — сказал отец, поднимаясь и пьяно пошатываясь. — Пойдем подышим, а то тут дышать нечем! Духота! Африка!

Мама поднялась, так ничего не понимая, шагнула к отцу, на цыпочки приподнялась, поцеловала. Похвалила будто: мол, молодец, послушница!

Пьяненькая бабка за столом, как в президиуме, встала, с полной рюмкой, довольная, глазками блестя.

— Зятек! — крикнула. — Зятек! Ты пойми: жить-та трудна. Вот помру, погуляете, все ж наследство, а теперя живот подопрем!

Отец шатнулся.

— Провалитесь вы, Александра Васильевна, со своим наследством! — рявкнул.

Но бабка не осерчала, засмеялась дребезжащим смехом. Пришла к отцу целоваться. Он не отстранился, нет, ее поцеловал, тут же, правда, отвернувшись, на пол плюнул. И плюнул, и заругался отец зло, отчаянно даже как-то, будто хоть сейчас, хоть вот этим, хоть после времени и впустую, хотел бабке отомстить.

— Мама, мамаша я тебе, Петя, я не Ляксандра Васильевна, — смеялась бабка, хохотала, прямо покатывалась.

Толик глядел на бабу Шуру и все никак не мог взять в толк, чего она веселится. Хотя ведь у нее не как у всех. Она веселится, когда плакать надо.

Вон отец какой. И прямо стоит, а согнутый. Большой, а под бабкой.

Толика вдруг осенило: да нет, выходит, правильно бабка веселится. Это она победу свою над отцом празднует. Мать всегда у нее под властью была, всегда в рабынях у нее ходила, а теперь и отец.

Они вывалились в коридор шумной оравой, и Толик поддерживал отца, а за спиной смеялась бабкиным смехом подвыпившая мама, и баба Шура тоже что-то кудахтала им вслед. Толик торопился пройти коридор поскорее, чтоб никого не встретить, и радовался теперь, что у них такой темный от мутных редких лампочек коридор. Лампочки в коридоре вкручены маленькие, посмотришь на нее — волосок желтым червячком извивается. Раньше этих червячков Толик не любил, а теперь радовался. У самой двери им встретилась тетя Поля, соседка, и Толик снова обрадовался мраку: он покраснел перед тетей Полей. Пьяного отца Толик не стыдился, ему почему-то было стыдно, что за спиной смеются мама и бабка. Толик тихо поздоровался с тетей Полей, и она ответила больным голосом:

— Здравствуй, Толик.

На пороге он обернулся. Мама и бабка махали им от своих дверей, а тетя Поля, худая, как доска, стояла посреди коридора и жалостливо покачивала головой.

Дверь хлопнула, будто отпустила Толикин стыд, и они пошли по вечернему двору, холодному и тихому, вышли за ворота и сели на лавочку, смахнув снег.

Отец откинул голову, прикрыл глаза — сел человек и на минуту о чем-то призадумался.

Потом открыл глаза и посмотрел на Толика.

— Нет, — сказал вдруг отец тихо. — Нет, Толик, это не жизнь.

Он встал, протрезвев разом, будто и не пил совсем водку, легко подхватил Толика, поставил его на лавочку, так что стали они вровень, одного как бы росту.

— А я знаешь, какой жизни хочу? — сказал отец, вглядываясь в Толика. — Я хочу, понимаешь, чтоб дышалось всегда вольно, и чтоб ходилось легко, и работалось весело.

Он задумался, нахмурил лоб, будто что-то вспомнил. Потом улыбнулся.

— Вот, знаешь, летом — идешь по проселку босой, и ноги в мягкой пыли утопают. Приятно! А вокруг светло, солнечно и лес рядом — словно живой, птицы поют. И воздух такой чистый, свежий такой — так и кажется, не воздух, а ключевая вода в тебя льется. И душа у тебя свободная, вольная. Понимаешь, как я жизнь себе представляю?

Толик подумал о проселке с пыльными сугробами, представил птичий лес и чистый воздух ощутил. Как ясно сказал отец! Как хорошо! Как было бы здорово жить вот так, словно по лесной дороге идти — просторной и чистой.

Толик обнял отца за шею. Прижался к нему.

Потом отстранился и головой ему решительно кивнул.

9

Часто-часто вспоминает Толик все это.

И утихший двор, и хруст снега под ногами — будто кто яблоко громко раскусывает, и лавочку у ворот.

Напротив, в палисаднике у соседей, светились закуржавелые деревья, облепленные снежным пухом. Одинокая лампочка на столбе выхватывала из темноты ветви, похожие на белые руки, и они тянулись, тянулись к отцу, будто сто бабок зарплату от него требовали.

Но лучше всего помнит Толик, как отец, будто пушинку, подхватил его и вровень с собой на скамейку поставил. Как глаза их сравнялись. И как сказал отец Толику, словно взрослому.

— Нет, — сказал он. — Толик, это не жизнь. Не так человек жить должен…

И прежде любил Толик отца, хоть куда за ним пойти был готов, а с того вечера, когда тряхнул решительно головой, с отцом соглашаясь, как надо жить, вдруг пронзительно понял, что ведь один, совсем один отец в доме, — с того вечера стал Толик самым преданным другом отцу.

Как подползает стрелка к сроку, Толик одевается и, бабкиных разговоров не слушая, идет к заводу, навстречу отцу. Они друг друга издалека узнают. Толик к отцу бежит, а отец шаги ускоряет, улыбается. Потом рядом идут, говорят о всяких пустяках или даже просто молчат, а у Толика внутри разливается какое-то тепло.

Иногда он отстает чуток и смотрит на отца сзади, на его широкую, чуть сутулую спину в грязной рабочей телогрейке, а потом, забежав вперед, украдкой взглядывает на его лицо — простое, доброе лицо, на две морщины, идущие от носа к уголкам губ, на усталые глаза, задумчивые и невеселые.