Всадник без головы, стр. 54

Он вздрогнул от ужасной мысли и замолчал.

Через некоторое время раненый снова заговорил:

– Если бы только я знал дорогу! Я хорошо помню этот ручей. Он течет в сторону меловой прерии где-то на юго-восток отсюда. Попробую ползти в этом направлении. К счастью, я могу теперь ориентироваться по солнцу. Если мне удастся добраться до воды, то, может быть, все еще и обойдется. Только бы хватило сил!

С этими словами он начал пробираться через заросли; волоча больную ногу, он полз по каменистой земле, словно огромная ящерица, у которой перебили позвоночник.

Он полз и полз...

Это было мучительно, но ужас перед тем, что его ожидало, был еще мучительней и гнал его вперед.

Он хорошо знал, что неизбежно умрет от жажды, если не найдет воды. Эта мысль заставляла его снова ползти.

Ему часто приходилось останавливаться и отдыхать, чтобы собраться с силами. Человеку трудно передвигаться на четвереньках, особенно, когда одна нога отказывается служить.

Юноша продвигался медленно, страдая от боли. Это было особенно мучительно, потому что раненый сомневался, верное ли он выбрал направление. Только страх смерти заставлял его продолжать путь.

Раненый прополз уже около четверти мили, как вдруг у него мелькнула мысль, что он может попробовать другой способ передвижения:

«Я смог бы, пожалуй, встать, если бы только у меня был костыль... Слава Богу, я не потерял нож!.. А вот и подходящее деревце – молодой дубок».

Он вытащил из-за пояса охотничий нож, срезал деревце и сделал что-то вроде костыля, так что можно было опираться на развилок.

С помощью костыля юноша встал на ноги и заковылял дальше.

Он знал, что опаснее всего менять направление, и поэтому, как и раньше, пошел на юго-восток.

Это было не так просто. Солнце – его единственный компас – достигло высшей точки своего пути, а в широтах южного Техаса в это время года полуденное солнце стоит почти в зените. Кроме того, путнику часто приходилось сворачивать с прямого направления, чтобы обойти непролазную чащу. Правда, находить дорогу ему помогал легкий уклон местности; он знал, что, следуя ему, может прийти к воде.

Так, понемногу пробираясь вперед, часто останавливаясь для непродолжительного отдыха, он прошел целую милю и тут наткнулся на звериную тропу. Правда, она была еле заметна, но шла прямо и, по-видимому, вела к водопою – к какому-нибудь ручью, болотцу или роднику.

Он был бы рад любому из них. Не обращая больше внимания ни на солнце, ни на уклон, раненый пошел по тропе.

Время от времени он возвращался к своему первому способу передвижения – полз на четвереньках, так как идти, опираясь на костыль, было очень утомительно.

Но скоро радость сменилась разочарованием: тропа затерялась на поляне, окруженной густой стеной зарослей. К своему отчаянию, юноша понял, что пошел не в ту сторону.

Как ни тяжело это было, но пришлось повернуть обратно, другого выхода не было. Оставаться на поляне было равносильно самоубийству.

Он поплелся назад по тропе и миновал то место, где впервые вышел на нее. Подгоняемый мучительной жаждой, раненый напрягал последние силы, но с каждой минутой их становилось все меньше.

Деревья, между которыми ему приходилось пробираться, были по большей части акации, перемежающиеся с кактусами и агавой. Они почти не защищали от лучей полуденного солнца, которые легко проникали сквозь ажурную листву и жгли его, как огонь.

Он обливался потом, жажда становилась все мучительней, пока не стала просто нестерпимой.

Ему не раз попадались на глаза сочные плоды мескито; чтобы их сорвать, нужно было лишь протянуть руку. Но юноша знал, что они приторно-сладкие и не утоляют жажду, что не поможет ему и едкий сок кактуса или агавы.

В довершение всех бед, несчастный заметил, что поврежденная нога совсем перестает его слушаться. Она сильно распухла. Каждый шаг причинял ему невероятную боль. Если даже он и на пути к ручью, хватит ли у него сил добраться до него? Если нет, это означает верную гибель. Оставалось одно: лечь здесь, среди зарослей, и умереть.

Смерть придет не сразу. Хотя у него невыносимо болела ушибленная голова и разбитое колено, он знал, что эти повреждения не смертельны. Ему грозила самая мучительная и жестокая из всех смертей – смерть от жажды.

Эта мысль заставила раненого напрячь последние силы. И, несмотря на то что он продвигался медленно и испытывал при этом тяжкие страдания, он упорно брел и брел вперед.

А черные грифы все парили над ним, не отставая и не перегоняя. Они пролетели уже больше мили, но ни один не оставил преследования. Число их даже увеличивалось: завидев добычу, к стае присоединились новые хищники. И, хотя добыча была еще жива и двигалась, инстинкт подсказывал птицам, что конец ее близок.

Их черные тени снова и снова мелькали на тропе, по которой брел раненый. Казалось, что это реет сама смерть.

Вокруг была полная тишина: грифы летают бесшумно и даже, предвкушая добычу, не оглашают воздух криками. Палящее солнце угомонило кузнечиков и лягушек, даже безобразная рогатая ящерица дремала в тени камня.

Единственными звуками, которые нарушали тишину молчаливого леса, был шорох одежды страдальца, цеплявшейся за колючие растения, и изредка его крик, когда он тщетно взывал о помощи.

Шипы кактусов и агавы исцарапали его лицо, руки и ноги, не оставив живого места, и кровь смешивалась с потом.

Раненый уже был близок к отчаянию – вернее, он уже отчаялся; в полном изнеможении, в последний раз напрасно позвав на помощь, он упал ничком на землю, не веря больше в возможность спасения.

Но вполне вероятно, что именно это и спасло его. Ухо его прижалось к земле, и он услыхал слабый, едва различимый звук.

И, как ни был слаб этот звук, раненый услышал его, потому что именно этого звука он так напряженно ждал, – это было журчанье воды.

Вскрикнув от радости, он вскочил на ноги, словно был здоров, и пошел на этот звук.

Он налегал на свой импровизированный костыль с удвоенной силой; казалось, даже больная нога стала его лучше слушаться: бодрость и любовь к жизни боролись со слабостью и страхом смерти.

Любовь к жизни одержала верх.

Через десять минут раненый уже лежал, растянувшись на траве около прозрачного ручья, и недоумевал, как простая жажда могла причинить такие страшные мучения.

Глава XLIII. КУБОК И БУТЫЛЬ

Заглянем в хижину мустангера. Опять его верный слуга сидит на табурете посреди комнаты. Опять его собака лежит перед очагом, уткнувшись носом в теплый пепел.

Человек и собака находятся почти на том же расстоянии друг от друга, как и в прошлый раз; их позы почти те же. И все же в хижине заметны большие перемены.

Обитая лошадиной шкурой дверь по-прежнему висит на петлях. По-прежнему на стенах блестит ковер из шкур мустангов. Тот же простой стол, та же постель, те же два табурета, та же шкура, на которой обычно спит Фелим.

Но другое «имущество», прежде выставленное напоказ, теперь исчезло: не видно на стене ружья, не видно серебряного кубка, охотничьего рога. Нет ни седла, ни уздечки, нет веревки, серапе. Книги, чернила, перья, бумага тоже куда-то исчезли.

Можно подумать, что хакале ограбили индейцы.

Впрочем, нет,– иначе Фелим не сидел бы так невозмутимо на своем табурете и у него на голове не было бы копны рыжих волос.

Хотя со стен все снято, но все вещи остались в хижине, только находятся в другом месте. На полу в беспорядке лежит несколько тюков и свертков, перевязанных веревкой, и среди них кожаный сундучок. По-видимому, вещи уложены для предстоящего переезда.

Несмотря на все эти перемещения, большая бутыль с виски по-прежнему стоит в углу на своем обычном месте. Фелим видит ее чаще, чем любой другой предмет в комнате, потому что, куда бы он ни смотрел, его взор возвращается к соблазнительному сосуду в ивовой плетенке.

– А, мое сокровище, вот ты где! – произносит он, вероятно в двадцатый раз посматривая на бутыль.– Ведь в твоем прекрасном животике больше двух кварт, а тебе небось от этого никакого проку нет. Вот если бы хоть десятая часть попала в мой желудок, это было бы не вредно для пищеварения! Не так ли, Тара? Как ты думаешь, старый мой песик?